Шрифт:
Была ли это Партия, как завуалировано намекал команданте Карлос, тем самым недвусмысленно мне угрожая? Партия ли вставляла мне палки в колеса повсюду, чтобы заткнуть мне рот, дабы я ни слова не проронил о Голом Отоке? Да какие там слова? Кто об этом вообще захочет вспоминать? Я никому не желаю причинять вред. Мы приехали сюда, на юг, за работой, и никакое это не вторжение людей низшей расы, как наш приезд окрестили австралийские власти, любящие погорланить почем зря. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! До тех пор, пока мы не едины, всегда найдутся хозяева, которые будут обращаться с нами как с животными. Разумеется, для них весь мир населён исключительно одними тварями, которыми они помыкают. Наверное, когда они смотрятся в зеркало и видят там своё рыло, им кажется, что это кто-то другой.
Они считают, что таковы все, кроме них, и что людей с мордой вместо лица следует держать подальше от своих домов: во льду, на ветру, в тюрьме, в концлагерях. В 52-м Бонегилла была настоящим концлагерем. Как писала наша газета «Ризвельо»: «Кругом обманутые, брошенные на произвол судьбы, забытые, порабощенные итальянские рабочие». «Коммунистические агитаторы, — гневно гремели полицейские и австралийские дипломаты, — пятые сталинские колонны», а наши правители, послы и консулы бормотали нечто нечленораздельное о том, что в целом наши эмигранты не могли быть коммунистами, что итальянское правительство первым никогда такого бы не допустило, может быть, кто-то среди них, но по массе своей нет, бравые ребята, благонадежные, что итальянским верхам понятна реакция австралийского кабинета, и что эти досадные трудности непременно будут преодолены, как убеждена Италия, в ближайшем будущем, а пока…, и так далее.
Нас были тысячи: каторжники, эмигранты, переселенцы, перемещенные лица… Конечно, я посчитал и себя самого тоже, несмотря на то, что тогда меня звали иначе, не стоит объяснять, почему. Однажды вмешалась в ход событий армия, и в Бонегиллу въехали четыре танка, — такова была реакция на нашу мирную демонстрацию протеста: были сожжены дотла несколько бараков и церковь. Чего только не писали об этом коммунисты из «Ризвельо» и, откровенно говоря, проклятые фашисты из «Фьямма [74] »: на правительство посыпались обвинения в попустительстве и игнорировании того, что произошло; когда-то достопочтенный Кнопвуд точно так же закрыл глаза на убиение ни в чём не повинных аборигенов. Затем всё немного поутихло, и мне удалось найти работу в Тасманской Гидроэлектрокомиссии. Именно там, в Хобарте, я и встретил Марию. Ах, нет же, она осталась там, в Европе… Растворилась в зеркалах крутящейся двери кафе «Ллойд».
74
«Пламя» (итал.).
83
Ну, и хорошо. Я действительно подписывал для газеты «Колонист» конверты с корреспонденцией и ничего более: здесь, на юге, всяк выкручивается, как может. Слава Богу, доктор Росс меня заметил и поручил написание моей автобиографии для хобартского альманаха. Это было нужно, чтобы подкорректировать ранее опубликованную версию книги «Религия Христа»: уж слишком много бед она мне принесла. Необходимо было восстановить правду. Я сразу же принялся за дело. Так хорошо сидеть с ручкой в руках и ничего не писать. В «Ватерлоо Инн» очень тусклое освещение, но его достаточно, чтобы видеть бумагу и постепенно рождающиеся на ней слова. Всё прочее отходит на второй план: Нора тараторит какие-то пошлости, двери открываются и закрываются, то впуская новых, то выпуская старых посетителей, кто-то с соседнего стола выкрикивает какую-то сальность, — всё это теряется в общем ощущении застоявшейся вони и копоти. Я тоже пью, пью, пишу и уже не понимаю, кто пьян, а кто нет, возвращается ли Нора из тюрьмы или её вновь забирают в КПЗ. Один раз её упекли на целый месяц. Так здорово давать вещам осуществлять их течение, не стряхивать с пиджака капли. Жизнь налаживается благодаря ручке и нескольким листам бумаги. Я так рад, что здесь мне тоже разрешили взять ручку и бумагу: монитора мне не достаточно. Так как вы настаивали, я, конечно, научился им пользоваться, маневрировать клавишами и рычажками, но у меня гораздо лучше получается управлять диктофоном. Он сам по себе, я сам по себе. Бумага всё-таки — идеальный инструмент.
Столько всего следует сказать и столько опустить. Хотя бы потому, что количество листов в моём распоряжении ограниченно. Я составляю список ошибок, — такая у меня слабость, — с целью вынести в конец самые грубые совершённые мною промахи в качестве назидания и морали. Для того, чтобы мораль была поучительной, нужно внести ясность в порядок событий… Итак, я меняю информацию и даты, дабы придать связности фактам; я говорю, что прибыл в Исландию по собственной воле и что был одним из первых, кто переплыл Басский пролив на «Леди Нельсон». Я прощаю всех, кто меня когда-либо очернил, предал или сдал. Я прощаю Партию, то есть самого себя, и повторяю услышанную мной где-то фразу: «Жизнь этого человека стала бы безукоризненным романом, если бы была описана с большим вниманием к правде». Меня называли и игроком, и вором, и шпионом, и нищим, и отвергнутым, и каторжником, и много того хуже…, даже пиратом. Тем не менее, ничего страшного.
С ручкой в руке я и есть История, я и есть Партия. У меня нет права жаловаться и быть жертвой, я обязан со всей лояльностью отстаивать реальность, которой не вижу без ручки и бумаги. Мне кажется справедливым и необходимым прославить заслуги покинувшего колонию, когда тому подошёл срок, сэра Джорджа Артура: нужно защитить его запятнанную английскими клеветниками и ничего не соображающими филантропами честь. Камеры, дюжины ударов девятиконечной плетью, электрошок, — обо всём этом, дорогой товарищ, никогда никто не узнает. Пьяная Нора вламывается и глумится надо мной вместе с остальными, называя меня Его Величеством, я поднимаюсь из-за стола, она вырывает у меня листы бумаги, я выдираю их у неё и бегу прочь, а она гонится за мной, размахивая первым попавшимся поленом. Автобиография выходит в 1838-м. В ней недостаёт нескольких страниц. Кто знает, куда они делись. Я спасался бегством от фурии, и они могли выпасть где угодно…
84
Это Галатея. Её нашли на одном африканском пляже после кораблекрушения. Туземцы воздавали ей хвалы, будто богине. Многие её статуи стали украшать пабы и таверны: таким образом, моряки чувствовали себя, как дома, то есть, как в плавании, даже когда сходили на берег.
Понимаете, полен вытеснили с моря, и теперь они изловчаются, как могут. Я видел нескольких в витринах парикмахерских или магазинов одежды. Настоящий манекен — ничего не скажешь, но от моего взгляда не спрячешься. Я, конечно же, сделал вид, что ничего не заметил: в конце концов, каждый выживает по-своему. Вот, почитайте тут: полену с китобойного судна «Ребекка» мы похоронили среди камней на берегу моря, как говорят исландцы, под костями волны. Мы подняли за неё по кружке пива (за женщин тоже нужно принимать на грудь погребальное пиво) и устроили на её могиле из песка и щебня пьяные песнопения с прочими полагающимися мерзостями. Смерть сама по себе непристойность. И боль тоже. Я бы хотел помочиться на собственную могилу. Разве не требуется регулярно орошать растущие на ней цветы? Я это очень часто делаю, когда меня никто не видит, в парке Сент-Дэвид.
На могилу Ребекки мы всего лишь пролили пиво, и то не специально, а потому что были пьяны. Пиво быстро смыло волнами, и прокисший запах смешался с солоноватостью морской воды — вскоре не осталось ничего, даже самой могилы: прибой вымыл её и унёс в море. Возможно, сейчас Ребекка качается на волнах где-то в открытом море: разъеденный солью кусок дерева, как любой другой реликт потерпевшего кораблекрушение корабля. Лицо человека тоже молниеносно становится неузнаваемым: его мгновенно пожирают рыбы. Это я толкнул Марию в открытое море и под воду, я бросил её акулам, желавшим не её, а меня. Они с яростью вырвали её из моих объятий… Нет, это я сам её выпустил… Я прямо-таки впихнул её в разверстую клыкастую пасть, с уже кровоточившим сердцем. Акулы очень возбуждаются, когда улавливают запах крови. Точно так же тюремщики начинают хлестать всё сильнее, когда видят текущую по спине подвергаемого экзекуции бурую жидкость и пурпурные полосы на снегу.