Шрифт:
Так бы оно и продолжалось, но однажды нашу отдалённую часть посетил культурный начальник из города Мирный — молодой и прогрессивный капитан.
В честь него был дан концерт: выступил представитель какого-то редкого афганского племени по фамилии Мамедов (в ведомостях он, кажется, числился как пенджабец), знаменитый тем, что умел петь индийским женским голосом, затем недоучившийся оперный бас Арутюнян с арией Дон-Кихота, потом простучали на тазах и кастрюлях лезгины и осетины, ну и наконец вышел вокально-инструментальный ансамбль.
Капитан терпеливо прослушал полторы песни, затем раздражённо захлопал в ладоши: «Постойте, постойте! Что за чепуха? Что за тоску тут развели? Есть же прекрасные песни! Вы можете сыграть что-нибудь из Юрия Антонова?»
Басист Серёга, который давно метил в руководители ансамбля, немедленно затряс головой: «Конечно, можем! Под крышей дома моего можем! Поверь в мечту!»
И тут Вова сказал самую длинную фразу, которую я от него слышал: «Но ведь это… — произнёс Вова тусклым голосом, — это же музыка для экзальтированных старцев».
В наступившей тишине Вова снял с себя гитару, положил её на стул и всё в той же тишине вышел из клуба.
Больше он никогда не участвовал в вокально-инструментальном ансамбле «Стремление». Когда в кинозале проходили репетиции, Вова затыкал выходящие в зал окошки своей будки ветошью.
А ансамбль, благодаря капитану, с тех пор процвёл. Песни «это кара-кара-кара-кара-кара-каракум» и «учкудук — три колодца» срывали бешеный аплодисмент у казахов, узбеков и таджиков. Серёга исполнял шуточную песню про тёщу: «Тёща моя! Ласковая! Молодая, озорная, поворотливая!» Плесецкий космодром сменился землёй в иллюминаторе, а от прошлого уныния осталась разве что песня «мой друг художник и поэт» запрещённого ансамбля «Воскресение», но никто из вышестоящего командования про это не догадывался.
Деревня. ноябрь. огонь
А вообще я очень боюсь в деревне огня.
Когда печку растапливаешь по неопытности, то дуешь-дуешь, изводишь кучу бумаги, подкладываешь толь — а всё без толку.
Зато от крошечного какого-нибудь уголька вдруг как задымится! Огонь — штука такая: когда нужен, не разожжёшь, а когда не нужен — не погасишь.
Да и обгорелые печные трубы, время от времени торчащие по дороге в райцентр, подтверждают, что опасения мои не вполне беспочвенные.
Вообще из стихий я сильно опасаюсь только двух: огня и воды. А землёй меня пока не заваливало, да и смерчем не уносило.
Другая жизнь. потоп
Я тогда жил в Алма-Ате в квартире на седьмом этаже, а старушка — на пятом. Она была бывшая учительница. У меня самого половина родственников учителя, и знакомые у них у всех учителя, так что всё моё детство прошло среди учителей. И тёща моя бывшая — учительница, и сам я работал учителем в школе, где каждый день наблюдал семьдесят носительниц знаний на разных стадиях непростого цикла женской жизни. Педагогика — это такое занятие, которое накладывает на человека такой нестираемый отпечаток, что его заметно даже с десяти метров в сумерках. Это вообще такое свойство у всех сильных профессий: врачей, депутатов, менеджеров среднего звена и так далее. Главным качеством учителей, в частности, является укрупнение испытываемых эмоций — чтобы всем было видно, даже с последних парт. В этом они похожи на оперных артистов.
Так вот. Когда я однажды залил весь дом (обычное дело — ушёл на сутки, забыв в раковине на кухне какой-то пакет, а тут как раз дали горячую воду, которой не было с прошлой зимы), я довольно быстро урегулировал все проблемы до самого первого этажа при помощи пятисот долларов. Но только не со старушкой-учительницей.
Когда я позвонил к ней в дверь, она открыла мне с большой бутылкой корвалола в одной руке и с градусником в другой. «Я вызвала „скорую помощь“, — сказала она мне предсмертным шёпотом. — Посмотрите, что вы сделали с моей квартирой».
Я зашёл, посмотрел: на кухне с пола был неровными кусками оторван весь линолеум, в зале со стен оборваны обои и в некоторых местах разворочен паркет. На полу были беспорядочно разбросаны стулья и книги. Мокрым был только один угол — вода, видимо, прошла внутри стен.
«Это всё я сделал?» — спросил я тупо. «А кто же ещё! — оскорбилась старушка. — Не я же!» Я пощупал оторванные обои: «А зачем вы их оторвали? Они же сухие». «Конечно сухие! — оскорбилась старушка. — А если бы я их оставила, они были бы мокрые!» «Так ведь и стена сухая!» «Ну и что, что сухая! — ещё больше оскорбилась старушка. — Как я могла знать, что здесь тоже не польётся вода?» «А стулья-то, стулья зачем?» «Молодой человек! — сказала старушка высокомерно. — Вы что — хотели, чтобы я спокойно смотрела на то, как заливают мою квартиру?» Я представил, как старушка швыряется стульями, и содрогнулся: «Ну ладно. Сколько вы хотите?» Старушка ждала этого вопроса, но начала издалека: «Ну, вы же понимаете, что надо делать капитальный ремонт…» «Понимаю», — сказал я устало. Мне вовсе не хотелось спорить и что-то доказывать. «Две тысячи долларов», — сказала старушка решительно. «Скока?!!» — охуел я: это был ещё прошлый век и вся старушкина квартира стоила тысяч двенадцать. А ремонт стоил вообще копейки — вдоль всей улицы Сейфуллина сидели тысячи людей, готовых за пятьдесят долларов побелить и наклеить всё что угодно. «Две тысячи, — повторила старушка ещё более решительно. — Во-первых, с такими соседями мне придётся купить моющиеся обои, а во-вторых, после этого потопа мне потребуется лечение».
Вот такая старушка.
Деревня. ноябрь. хлеб
Опасаясь, что автолавка и завтра тоже не приедет, решил самолично испечь себе хлеба.
И должен с гордостью сказать, что приготовленное мной в печи блюдо действительно чем-то напоминает хлеб: у него есть корка, очень качественная — еле проткнул её ножом, а внутри есть настоящий мякиш! Правда, несолёный, но в конце концов можно и снаружи посыпать.
Да, он не так красив, как хотелось бы, и без лишних вопросов его буду есть разве что я сам. Но я это сделал.