Шрифт:
Природа занимала в его душе только определенное место, не заполняла ее, и от природы, красотам которой он дивился, он опять приходил к человеку, к деве на скале. Мир для него не пейзаж.
И эта дева, эта женщина, нашла себе в нем певца очарованного и чарующего. Она будила в нем не только страсть, но и умиление; она являлась ему как мимолетное виденье, как гений чистой красоты, и, например, сколько чистого и хорошего чувства к девушке сказывается у него в образе Маши Мироновой или Маши Троекуровой! Над грешными песнями «страдальца чувственной любви», над его страстными стихами, возвышается единый образ прекрасной женственности и та вечная Невеста его, та неведомая и недосягаемая, которую он любил. У него было много условных встреч в садах, в безмолвии ночей, и так знал он ласки легковерных дев, и слезы их, и поздний ропот, – но он клял эти «коварные старанья» своей преступной юности, ему был стыдно идолов своих, потому что истинная душа его была целомудренна, единобожна и хотела не множества картин.
Среди людей особенно привлекают Пушкина ясные, добрые, бесхитростные души, незаметные герои и героини, капитан Миронов и его дочь. Они служат для него оправданием его веры в благой смысл жизни, к которой он вообще прилагает мерило не красоты, а добра, – или, лучше сказать, прекрасное и доброе имеют для него один общий корень. Благоговея богомольно перед святыней красоты, он видит в ней и добро; он не только не разлучает их в мнимом и поверхностном расколе, но своей поэзией еще углубил их связь. Не военные подвиги, не слава бесчисленных побед, а то, что полководец хладно руку жмет чуме, – это заставило его ценить возвышающий обман дороже тьмы низких истин. Вещий, глубокий обман идеала и есть для него настоящая реальность, настоящая правда и красота. Идеал действительнее факта.
Идеальное начало проявляется всякий раз, когда празднует свою великую победу нравственная сила жизни. Это не сразу замечаешь, и все-таки это несомненно, что Пушкин, которому «праздномыслить было отрада», Пушкин, любовник лени, часто поющий ее, свободный из свободных, играющий, полный душевной грации, тем не менее придал своей поэзии высокий этический дух. Он – певец самоотвержения, долга, совести; в упоительные звуки своих песен влил он содержание моральное и только освободил его от угрюмой тяжести принуждения и проклятия. Он сочетал свободу с уважительным признанием каких-то догматов, светлых догматов жизни; он именно «свободною душой закон боготворил» – поднялся над антиномией свободы и закона. Нравственная мысль выступает у него, величественная, могущественная – и простая. Она сближает категорический императив Канта с непринужденной игрою Шиллера, с его культом «красивой души». Она делает героическим пленительный образ Татьяны и в то же время не заглушает в ней живой природы: строгое веление долга чудно примиряется с нежностью любовного признания и сладостной мечты о тех местах, «где в первый раз, Онегин, видела я вас»; высокий образец моральной обязанности, Татьяна вместе с тем не воплощение добродетели: она – прежняя бедная Таня, которая плачет и тоскует в лунную ночь я поверяет свою первую и последнюю девичью тайну: «я не больна, я… знаешь, няня, влюблена». И неожиданно оказывается таким образом, что, во имя долга и религии отрекшаяся от счастья, Татьяна сделала это, не нарушив своей природы, и точно сестрою приходится она Дон Жуану, безбожному повесе: сближает, роднит их именно общность духовной свободы, великая естественность. Как раз она, эта стихийность поступков, освобождает пушкинских героев долга от морального ригоризма, который сушит сердце и обращает людей в холодные мраморные изваяния. «Грех алчный гонится за мною по пятам» – это всякий может сказать о себе. И кого настигнет грех, тот изнемогает от угрызений совести. Замечательно, что ей Пушкин посвятил особенно много внимания, много незабвенных стихов. Совесть стучится у него под окном у крестьянина, который не похоронил утопленника; она в черный день просыпается у разбойников; докучный собеседник, она когтистым зверем терзает Скупого рыцаря и окровавленной тенью Ленского стоит перед Онегиным; в тихую украинскую ночь обвинительными очами звезд смотрит она в сумрачные помыслы Мазепы; жалобной песней русалки, бредом сумасшедшего мельника она тревожит изменническое сердце князя; тяжелыми стопами Каменного гостя проходит она в греховную душу Дон Жуана и в звуках моцартовского Requiem'a вольется в черную душу отравителя Сальери. Не самозванец, а совесть Годунова облеклась в страшное имя царевича Димитрия, и вся жизненная драма Бориса зиждется на этой потрясенной совести, которая молотком стучит в ушах упреком и наливает сердце адом. Ничто не может нас среди мирских печалей успокоить, ничто, ничто… едина разве совесть – это глубокое откровение жизненной правды, выраженное в светлых образах искусства, составляет один из главных моментов пушкинского миросозерцания.
Совесть восстановляет для поэта нарушенную цельность мирового добра. Всякое преступление и несчастие, всякое зло разрывает жизненную ткань, образует какое-то зловещее и темное зияние, которого не может переносить дивная гармоничность Пушкина. Ему необходимо аккордом примирения, песнью Орфея, снова слить разъединенные элементы мира, замкнуть кольцо жизни, дать ответ на нравственное недоумение. Отсюда – известная черта его элегий, которые не тонут в беспросветной тоске, а завершаются любовью и надеждой. Отсюда – его глубокие упования, его религия добра. Отсюда – его мужество перед страданием, которое не пугает его, потому что он и жить для того хочет, чтобы мыслить и страдать. Мысль и прощальная улыбка любви, последние лучи ее заходящего солнца, примиряют его с печалью заката и унынием пути. Назло действительности он верит в добро. Как Петр Великий мирится с побежденным врагом, так светлое сердце Пушкина мирится с жизнью. Ему желанны все мотивы искупления, ему нужно оправдать человечество. И вот, Наполеон искупил для него свои
стяжанья И зло воинственных чудес Тоскою душного изгнанья Под сенью чуждою небес, —и к дочери грозного и преступного Карагеоргия обращает он слова утешения и привета:
Но ты, прекрасная, ты бурный век отца Смиренной жизнию пред небом искупила.Ему отрадно, что дочь станционного смотрителя, которая так виновата была перед стариком-отцом, издалека приехала на бедное кладбище, где он уснул, и легла у его могилы и горько плакала в тоске и покаянии. Маша Троекурова отучила от мести Дубровского. Пугачев имеет в себе черты великодушия и благородства. Всюду сомкнется жизненное зияние, где только заблещет луч Добра. И даже смерть теряет свой мрачный облик: там, где неба своды сияют в блеске голубом, исчезла в урне гробовой краса любимой женщины, но не исчезнет обещанный поцелуй свидания. Бессмертна любовь; но если так, что же остается для смерти?
От этих утешений не слабеет сердечная боль, и чаша горя испивается вся до дна. Пушкин не отказывается от скорби, он раскрывает для нее свою глубокую, свою требовательную, а не легко удовлетворимую душу; он мучительно воспримет и перестрадает свое и чужое горе, – но потом оно разрешится у него в хрустальную печаль и не разобьет его целомудренного мировоззрения. Много скорби и горечи, много тоски и негодования прошло через его душу, но в ней, благородной, очистились они, как и все другие испытанные им волнения, от смущающей примеси минуты и переработались в радужный кристалл типичных человеческих чувств. И возвышается среди них чувство живой и непосредственной уверенности в том, что при всей силе мирового несчастия все-таки первое и выше в мире – добро. Для поэта сквозь «жизни мышью беготню» никогда не заглушается общий строй и смысл бытия, и он прозревает в нем какое-то непоколебимое благо.
Это тем поразительнее, что и отозвался Пушкин на все людское страдание, и, кроме того, сам, в своей личной жизни, не только испытал обычные человеческие невзгоды, но мучительно пережил еще и специфическое горе от ума, обиду и трагедию гения. Великий среди малых, естественный среди притворных, он должен бып отстаивать свою гениальность, бороться за каждый полет своего духа. Тяжелые гири чужой глупости и злобы ложились на его крылья. И золотые плоды вдохновенья, творческие мысли и слова, которые надо было бы принимать из его уст благоговейно и молитвенно, как Евангелие красоты, он вынужден был отдавать на суд чиновников и жандарма – суд невежественный, мелкий, условный, и равнодушные руки святотатственно касались его драгоценных строк, искажали и заглушали его великие стихи…
Но, перенося жестокую насмешку судьбы, драму одиночества, Пушкин все же остается благоволящим, и жизнерадостным, и благодарным; присущее ему чувство признательности он распространяет на всю жизнь вообще. Настал для него полдень, уходит от него легкая юность, но он дружелюбно прощается с нею и благодарит ее за наслажденья, за грусть, за милые мученья, за шум, за бури, за пиры – за все ее дары. Он вполне насладился ею и с ясною душою пускается в новый путь. Эта ясность не возмутится и в будущем. Он знает, что благо и зло перемешаны, и прав для него судьбы закон, и поэтому он не сетует ни на что. Он только благословляет. Он только принимает. Ему дороги настоящие дары жизни, а что было, то не будет вновь.