Шрифт:
Этого, как мы уже упомянули, нельзя было бы сделать, если бы он сам был сильной художественной личностью. Но он не таков. Минский не совсем поэт. Над фантазией и чувством, над живою непосредственностью у него преобладает мысль, и к тому же мысль диалектическая, формальная, талмудическая; он любит играть антитезами, он идеи и стихи сопоставляет хитро и вычурно – он порою не столько мудр, сколько мудрит. Минский очень щедрую и, главное, добровольную дань платит риторике и аллегоризму; не претит ему банальное, обесцвеченное, и невыносимы слишком частые у него и слишком неправдоподобные явления всяких духов, богинь и муз, которые держат ему длинные речи. Внешняя и внутренняя проза обычна для него, много у него стихов незаконных, иногда он грешит против русского языка, против его духа и даже грамматики – и все это отнимает у его слова выразительность, делает его небрежным и кое-где вульгарным, изобличает в авторе не художника, а только интеллигента. У него есть восточная цветистость, но побледневшая от ума (или умничанья).
В период гражданственности ему слышался «голос злой», который внушал ему: «Молчи, поэт досужный, и стань в ряды бойцов: слова теперь не нужны». Потом, когда морально вырос автор, он понял, что голос этот не прав, что слова всегда нужны и нет никого более необходимого, чем поэт; но в те дни, поддавшись внушению, он сам в уста красоты вкладывал призыв к поэту о том, чтобы певец со своими песнями пришел в толпу тогда,
Когда исполнятся надежды, Герои, распростясь с войной, Низложат бранные одежды…Он, значит, сам отсрочивал красоту, а это – великий грех и великое безумие: нельзя отсрочивать красоту – иначе она может совсем и никогда уже не прийти к тебе.
Помимо того, в самой окраске души Минского есть какой-то роковой, трудноуловимый, но несомненный дефект. Именно в этой душе неодушевленной – мысли, не выпрямившиеся до конца, чувства недозревшие; в ней по временам начинается известное волнение, но скоро как-то беспомощно затихает, и на его месте воцаряется холодная леность, умственность и неокрыленность. Это – душа отмеренная, невосторженная, без неожиданностей для самой себя. Это – дух, ни разу не познавший горения, не возвысившийся до энтузиазма. Это – человек без иллюзий, без наивности, сопричастный анализу, однако и в него не погруженный, до глубины его не досягнувший и гамлетовской красоты его себе не усвоивший. Его сомнения не страстны. Та «ржавчина бессилия», про которую он говорит, покрыла его собственное сердце, и оно бьется несильно. Его скептицизм – вялый. Минский часто жалуется на усталость, и даже красивы его стихи об этом, искренни его томления; но выносишь такое впечатление, что он отдыхает не после труда, что он устал, не поработав. Ему не страшно повторять такой образ: он спит «в гробу усталости своей»; в его сердце «сеть плетет-плетет усталости паук», и собственного тела чужд ему вид. У него – много холодного, но без величавой красоты холода. Он упоминает о «стуже мировой», и жуткой силой звучит этот припев:
Усни, остынь, забудь, прости!Но что же тогда останется в душе живого и горячего?
Ему говорит лунный свет, что «не надо любить и ни с кем никогда тайны сердца делить»; он и недаром целый цикл своих стихотворений озаглавил «Холодные слова»; и недаром также он употребляет выражение: «холод будничной души». Это характерно, что у него не золотое, а красивое серебряное руно – северные льдины.
И потому, вследствие этой холодности, не кажутся проникновенными, из глубины идущими его стихи, и даже то хорошее, что есть в нем, как бы не родилось из предельных недр его духа. За ним не признаёшь права собственности, и как будто он сам даже не притязает на него.
А хорошее есть у Минского. Оно особенно начало проявляться после того, как он освободился было от рамок обязательной гражданственности и раскрыл в себе то, что она заглушала: мы имеем в виду его стихотворения, собранные преимущественно в четвертом томе. Минский – не пустыня; или, по крайней мере, в ней есть оазисы. Пусть, говоря его словами, душа его «в размышлениях забыла весну и краски бытия» (в размышлениях, не пронизанных, однако, красотою Баратынского) – но, видно, красок бытия нельзя забыть совсем, и особенно, разумеется, тому, кто соприкоснулся поэзии. Оттого Минский и дает порою красивый и человечески одушевленный пейзаж, меткое изречение, сжатый афоризм поэзии.
Плывут две тучки, столь необычайны По яркой красоте, столь горячи, Что, кажется, усталое светило С улыбкой им, как детям, уступило На этот час весь блеск свой и лучи.Или:
На горы взирая, Здесь учится ветер лепить облака.Или он говорит, что «рос бурьян мертворожденный», что, «качаясь, маятник рождал и отрицал рожденное мгновенье». У него есть нежность к женщине, когда
Над арфою она склонялась и играла. Будила рокот струн движеньем белых рук;и в предвиденье смерти, может быть, эта самая женщина с белыми руками просит своего возлюбленного:
О, тогда мне прости и забудь Ты цветами укрась мою грудь. Свои долгие тяжкие муки, Поцелуй мои бледные руки.В этой области тонких и сложных ощущений Минский, когда-то совсем не музыкальный, создал даже полную энергии и звукоподражания поэму «Мертвые листья», в которой воспроизведен самый ритм листопада, и сильно, торжественно и властно звучат, например, такие стихи:
Вставайте, мертвые листы, Осенний вихорь ищет вас В полночный час… ………………………… Усеял тысячью листов Худое рубище лугов, Оврагов скользкие бока, Болота, кручи, берега. Но прибывает листьев строй За роем рой. В степи, обветренной вокруг, Есть, говорят, заветный круг. Гонимы вихрем, как судьбой, Листы воздушною тропой Туда стремятся каждый год В дни непогод. Туда, с землей разлучены, Мертвы, но не погребены, Они летят со всех сторон И молча молят похорон, У неба молят, что вдали, И у земли.