Шрифт:
Тот же пафос, пламенное горение духа сказывается у Полежаева и в его отношении к женщине. Ненасытным огнем трепещет его любовь, и он часто воспевает свидания, любовь не утоляющие; когда он говорит о женских глазах, эти глаза непременно черные, «огневые стрелы черных глаз», и локон – тоже черный, «локон смоляной». Какой-то чад у него в уме и сердце, и разгулен праздник его чувственности, на который он зовет цыганку, дарящую «африканские цветы» наслаждения. Он отдается «преступной» мечте об алом шелковом бешмете; ему сладостно преодолеть упорную стыдливость женщины и самый стыд превратить в бесстыдство. Да,
Она взошла, моя звезда, Моя Венера золотая…Когда молодая мать стоит у колыбели своего ребенка и его укачивает, то грешно ее «баюшки-баю», и дитя свое называет она «постылый сорванец», и в сердцах желает ему уснуть навсегда, потому что ее ждет возлюбленный и ребенок мешает ее любви. Ради рая, магометанского рая, Полежаев готов стать ренегатом, сорвать со своей груди «знак священный» и войти в гарем.
Но недаром в его поэзии разгул сочетается с элегией, – и от безумия, от самоупоенного отчаяния наш страстный певец был спасен. Его творчество показывает нам возрождение Каина. Певец Аримана, «отверженец природы», озлобленный своей беспомощной атомностью в мире, в его повсеместной отчизне, т. е. на повсеместной чужбине, он как-то не мог разобраться в самом себе – злодей ли он или безвинно гонимый. Он долго «перекорствовал судьбе», он погибал, и злобный гений его торжествовал, и он тонул в жизненной пучине, – он сам нарисовал эту страшную картину:
Все чернее Свод надзвездный, Все страшнее Воют бездны, Ветр свистит, Гром гремит, Море стонет Путь далек… Тонет, тонет Мой челнок!Но не утонул его челнок, и узнал пловец «благосклонную тишину». Когда печать проклятий уже клеймилась на его челе и «в душе безбожной надежды ложной он не шпал и из Эреба мольбы на небо не воссылал», в эту последнюю минуту вдруг нежданный
Надежды луч, Как свет багряный, Блеснул из туч: Какой-то скрытый, Но мной забытый Издавна Бог Из тьмы открытой Меня извлек; Рукою сильной Остов могильный Вдруг оживил; И Каин новый В душе суровой Творца почтил. Непостижимый, Неотразимый, Он снова влил В грудь атеиста И лжесофиста Огонь любви.Это был тот самый Бог, который спас и грешницу, – тем, что не осудил ее и не позволил осудить другим; об этом сам Полежаев вослед Евангелию рассказал в известном стихотворении.
И как спасен был поэт от своего ожесточенья и от своего бездействия, так и от «Сашки», от цыганки, от греховности спасла его истинная женщина – та, которая написала его портрет. Он умилен был тем, что любимая женщина нарисовала его черты и этим его воскресила, и Полежаев стал дорог, стал нужен самому себе: портрет доказывает важность и значительность оригинала. С восхищением, с признательной радостью обращается наш автор к желанной художнице своей:
Кто, кроме вас, творящими перстами, Единым очерком холодного свинца Дает огонь и жизнь, с минувшими страстями, Чертам бездушным мертвеца?Он нравственно возродился, но его уже подстерегала смерть. Он заболел «чахоткой роковой», и она «пристально» поглядела ему в глаза, и, погубленный своим тяжким временем, он безвременно умер, не расцветший и отцветший в утре своих и русских пасмурных дней. Он оставил родине стихи, полные энергии и сжатости, решительные и сильные; особенной выразительностью звучит его любимый двухстопный размер, в немногие слова которого он влагал так много чувства и мощи, иногда и сатиры. На гроб Пушкина сплел он венок художественных звуков. В нашей литературе слова Полежаева – из самых громких и страдальческих, и, может быть, по яркости окраски, по силе темперамента немногим уступит из признанных поэтов наших эта одаренная душа, растоптанная суровой пятою русского самовластия.