Шрифт:
У Пушкина не то ли самое сделал и Кавказский пленник, «отступник света, друг природы»? И даже форму самоубийства избрала Черкешенка ту же, что и Лиза. Хотел сбросить с себя культуру и Алеко, но это оказалось ему не под силу, потому что он опростился лишь в быте, а не в духе, и был он не цыган, а только лжецыган, и убил он истинную цыганку Земфиру. Была воплощением русской природы, родною Снегурочкой Татьяна, – могла ли не стать горькой драмой ее встреча с культурным Онегиным? Культура, французская книжка в руках была и у Татьяны, но только, в противоположность Евгению Онегину, – гармонически слившаяся с природой. И в малиновом берете, беседуя с послом испанским, оставалась княгиня Татьяна все тою же бедной Таней. Онегин всю жизнь любил Татьяну, только ее, тосковал по ней – но в оболочке природы, в деревенской тишине, не узнал ее, своей суженой, своей невесты, прошел мимо нее – и в этом было трагическое недоразумение его судьбы. «Как он ошибся, как наказан!..»
Тот же роман, разнообразно несчастный, продолжается у Лермонтова (Печорин и Бэла) и в «Казаках» Толстого (Оленин и Марьяна). Не только культурные существа, всякие Эрасты, стремятся к простым, но и последние находятся под обаянием первых; однако они, простые женщины, или погибают, или в наитии высшей мудрости предчувствуют, как Марьяна, что блудные сыны природы, ее отщепенцы, уже не могут вернуться к ней, что их опрощение не есть простота. И Марьяна (или природа?) говорит Оленину: «Уйди, постылый!»
Припомним еще «Три пальмы» Лермонтова: высоко росли они в песчаных степях аравийской земли; но, как и человеческие женщины, они затосковали в окружающей пустынности, в одиночестве природы, – и что же? явились люди, пришла культура в виде шумного каравана, и были срублены и сожжены девственные пальмы.
«Мы иссушили ум наукою бесплодной», «бремя познания и сомнения», «гнет просвещения»: все это у Лермонтова – типичные жалобы на мысль, изнеможение от культуры; все это мы слышали уже от пушкинского Фауста:
В глубоком знаньи жизни нет, — Я проклял знаний ложный свет!Светом ложным, истинною тьмою считает знанье и Баратынский. Природа обижена, потому что человек стал пытать ее горнилом, весами и мерой, вдался в «суету изысканий» и, презрев чувство, доверил уму. Исчезает поэзия, и, ненужный современной промышленности и полезности, в море бросится «последний поэт», который «простодушно» начал было воспевать любовь и красоту, и «науки, им ослушной, пустоту и суету». Баратынский, сам Гамлет, может быть, именно потому, что он – Гамлет, мученик мысли, славит приметы, «дни незнанья», его апофеоз, стихийное невежество и суеверие.
Гениальными словами выразил Тютчев сущность противоречия между природой и культурой:
Невозмутимый строй во всем, Созвучье полное в природе; Лишь в нашей призрачной свободе Разлад мы с нею сознаем. Откуда, как разлад возник? И отчего же в общем хоре Душа не то поет, что море, И ропщет мыслящий тростник?Чем простодушнее человеческий тростник, чем однороднее его мысли, тем меньше у него будет разлада с космической цельностью, – и вот Сергей Аксаков, сотрудник природы; он любовно, скромно и непритязательно растворяется в зеленых волнах ее мирового моря.
Но и Тютчев, насколько более сложный и тонкий, чем Аксаков, наиболее мыслящий из мыслящих тростников, не нуждается в личном бессмертии, поступается своей индивидуальностью и, считая человеческое я только «игрой и жертвой жизни частной», призывает каждую особь ринуться в животворный океан вечно юной и божественно безличной природы.
Всецело в ней пребывает Кольцов. И даже он сравнивает личность, т. е. то, что сознательно, культурно, с природой, с лесом: Пушкин в его глазах – целая стихия; мощь индивидуальная неотделима от мощи зеленой. Лес, существо коллективное, эта огромная держава деревьев, буйная роскошь листьев и трав, убежище тьмы тварей, подобен одному отдельному человеку, и отдельный человек подобен ему. Кольцов – в природе. А когда его позвала культура, то на нее отозвался в нем уже не поэт: его «Думы», создание мысли, от земли оторвавшейся, к образованности прикоснувшейся, очень слабы. Он хорош, он является самим собою лишь тогда, когда в нем царит, пока еще не разрушенное культурой, великое «заодно» стихии и сознания, личности и природы:
Заодно с весной Пробуждаются Их заветные, Думы мирные.Такой прекрасный и трогательный, из личной биографии поэта выросший образ матери у Некрасова в своем естественном усилении символически и гармонически разрастается до грандиозных очертаний Матери-природы, Матери-земли. «Ах, уйдите, уйдите со мной в тишину деревенского поля!» – рвется глубоко искренний вопль из души Некрасова.
От страшного приближения Достоевского блекнет зеленая природа, и его городские герои больны от культурности, от преизбытка сознания, от одержимости неустанной мыслью. За чрезмерное развитие индивидуальности, сознания, совести надо платить безумием. Природа, в общем, не сходит с ума: это – грустная привилегия культуры, Гамлета, которому только кажется, что он играет в сумасшествие: он действительно сумасшедший.
Если Гаршин, несмотря на такую причастность к больной стихии Достоевского, несмотря на обилие безумствования, крови, мучительной рефлексии, все-таки проникнут светлой мягкостью и покоем, является Гамлетом сердца, а не мысли, и типичный убийца у него – Авель убивающий, а не Каин, то не потому ли это, что, в противоположность Достоевскому, он – не только гуманист, но и натуралист, и работой совести, нравственной культурой, не заглушил в себе природы?
Печальная нецелостность Тургенева – в том, что привычка культуры не стала его второй природой. Культура его – новая, она блестит на нем, видна издали; он потому не европеец, что бросается в глаза его европеизм. С другой стороны, не чувствуется в Тургеневе натура, нет стихийной глубины, святой простоты, и для него природа – только пейзаж; он отожествляет ее с картиной, он ни в каком отношении не идет в ее сокровенные обители.