Шрифт:
Перейдя затем к характеристике дела и указав на существенное различие этого дела с прежним, несмотря на то, что речь идет о тех же присвоенных Ф. И. Мельницким деньгах, защитник продолжал:
Тогда слышалось упорное отрицание подсудимым своей виновности; им велась борьба против предъявленных улик не на живот, а на смерть; он до последней минуты защищал с оружием в руках шаг за шагом и камень за камнем ту твердыню, которую так искусно сумел соорудить из христианского благочестия, дешевой популярности и непростительных ошибок официальных властей. Здесь — совсем иное. Здесь с первых же слов полное признание; не желание скрывать следы преступления, а, наоборот, указание денег там, где едва ли их можно было отыскать, готовность раскрыть преступление и свою собственную душу до мельчайших изгибов; не желание рисоваться мнимою честностью или лицемерным благочестием, а чувство жгучего стыда от сознания своей вины и искреннее стремление загладить ее. Тогда на скамье подсудимых сидел, да простят мне его дети, маститый отец семейства, отживающий тип патриархального деспота, требовавший для себя от детей безусловного подчинения и любви, много поживший и видавший на своем веку; человек, в тюрьме молившийся на коленях ежедневно по четыре часа и из-за стен тюрьмы громивший проклятиями против детей; проводивший время в посте и молитве, мечтавший о паломничестве в Иерусалим и на Афонскую гору, и в то же время не гнушавшийся сторублевыми ассигнациями Воспитательного дома; носивший на груди ладанку с молитвой «Живой в помощи Вышняго» и дерзко обманывавший представителей общественной совести, обвинителя, защиту и своих собственных детей и, наконец, сам жестоко обманувшийся; поминавший в своих молитвах и вынимавший на проскомедии просфоры за упокой души президента Северо-Американских Штатов Линкольна и не задумавшийся привести детей и родственников на скамью подсудимых! Теперь перед вами его дети, на которых сосредоточен главнейший интерес дела,— далеко не похожие на отца; из них Вареньке, так неудачно сыгравшей, как зачастую любят играть подростки, «в большую»,— всего 14 лет. Вы видите перед собою людей, или мало понимающих, или вовсе не знающих жизни, которые не смогли справиться с преступлением и с точки зрения преступного замысла так неумело, чтобы не сказать более, привели к концу преступление, столь хитро задуманное и начатое. Великана преступления заменили пигмеи, и нераскаянный лицемер уступил свое место людям, искренне кающимся и глубоко несчастным! То, в чем прежде сомневались, теперь стало несомненным, и то, о чем спорили, сделалось бесспорным. «Я невинен, я не похищал денег»,— говорил старик Мельницкий и до суда над ним, и на суде; дети его приходят к вам с иной речью, они являются пред вами с повинной и говорят вам: «Мы виновны, судите нас!»
Я не буду говорить о тех обстоятельствах, которые привели Ф. И. Мельницкого к решимости совершить преступление, потому что они не касаются до судьбы сына, а вопрос об ответственности отца уже покончен. Несомненно только то, что преступный замысел зрел в голове старика и обдумывался им одиноко, без всякого участия и советов с кем-либо из членов его семьи, которая в этом отношении не могла ему дать никакого пригодного материала. Полгода он обдумывал план преступления и взвешивал его последствия. По всей вероятности, он думал долго о том, нельзя ли совершить преступление ему одному, без помощи других. Но логика и сила фактов указывали, что для успеха преступления обойтись без посторонней помощи было невозможно: волей-неволей приходилось искать помощника. Постороннего человека взять было слишком рискованно, а пожалуй, и вовсе немыслимо; нужно было выбирать кого-либо из своих, и Ф. И. Мельницкий остановил свой выбор на старшем своем сыне Борисе. Если оставить в стороне молодые годы Бориса, то лучшего выбора для задуманной им цели Ф. И. Мельницкий сделать не мог. Молчаливый, скрытный по природе, лишенный всякой инициативы, бессильный волею, и в то же время уступчивый, мягкосердечный и любящий Борис был как нельзя более пригоден для той роли, которую назначил ему отец в деле задуманного преступления. Такие люди, как Борис, сами ничего не выдумают и ни на какое смелое дело не решатся; это, как говаривал еще Петр Великий, один из тех, который будет вечным тружеником, а мастером никогда не будет. Нужна посторонняя сила, чужая энергия, чтобы разбудить его и вывести из обычной спячки. Но раз его толкнет иная воля на какое-либо дело, он неудержимо стремится по тому пути, на который его толкнут,— будет ли то путь добродетели или путь преступления. Он может быть и человеком добра и человеком зла, смотря по тому, в чьи руки попадет. Я никак не могу согласиться с теми, которые силились доказать, что Б. Мельницкий сметливый и очень хитрый человек. Говорить о хитрости Бориса все равно, что указывать на хитрость тех животных, которые при их преследовании прячут голову в траву или в песок и думают, что они вполне укрылись. Если и можно назвать Бориса хитрым человеком, то разве лишь в смысле той примитивной хитрости, которая граничит с чисто животным инстинктом: догоняют — беги, куда глаза глядят, ищут — прячь, куда попало. Будь иначе, преступление, начатое Ф. И. Мельницким, наверное, имело бы совсем другой конец. Борис имел для отца цену только как орудие, но не как деятель. Ф. И. Мельницкому именно нужен был такой помощник в задуманном предприятии, который был бы безусловно покорен, как раб, и безмолвен, как могила, который бы сумел не только повиноваться, но и хранить тайну преступления; а в Борисе безусловная покорность и скрытность характера соединялись еще с безграничной любовью и доверием к отцу. Если посторонний человек мог изменить, то на Бориса Ф. И. Мельницкий мог смело надеяться, что он никогда не будет предателем своего отца.
Время приближалось, и медлить долее было нельзя; тогда отец решился все открыть Борису; это было сделано в ночь с 1 на 2 ноября 1881 г. В квартире семейства Мельницких господствовала глубокая тишина, и большинство ее обитателей покоились мирным сном, не подозревая того, что происходило в это время в одной из комнат их жилища. В это время в небольшой комнате, служившей спальней для отца семейства, творилось страшное дело! Там отец обрекал на погибель юную душу своего родного сына; там звал он его идти за собой, но не на служение высоким человеческим идеалам, не на подвиг добра, не на честный труд, а на совершение позорного преступления! Когда Борис по приказу отца явился к нему в спальню, то отец со слезами на глазах начал говорить о потере всего состояния и разорении семьи. Борис некоторое время недоумевал, к чему отец облекал свое сообщение такой таинственностью и к какой цели мог клониться их разговор; но загадка скоро разрешилась... С откровенным цинизмом человека, бесповоротно идущего на преступление, отец прямо, в упор Борису заявил, что единственное средство для спасения — украсть деньги Воспитательного дома, на что он уже решился и выбрал его, Бориса, своим помощником в этом предприятии. Не могло не содрогнуться сердце сына, услыхав такие речи от любимого отца: и жутко, страшно стало Борису, по его словам. С рыданием начал он умолять отца оставить свой преступный замысел, но слезы и мольбы его были напрасны. Борис пытался возражать, но и возражения оказались бесполезными. Отец указал ему на свой житейский опыт, приведший его в наш век служения Ваалу к безотрадному выводу, что только в деньгах счастье. Он говорил, что преступление необходимо для блага всей семьи, что во имя этой цели он решился принести себя в жертву и что он, Борис, обязан следовать за ним и помочь ему в этой жертве. А когда Борис, все еще надеясь отговорить отца, ухватился за мысль об отсрочке преступления хотя на полгода, отец отвечал категорическим отказом и предложил ему выбрать одно из двух: или идти вместе с ним на преступление, или быть свидетелем его самоубийства!
И без слов понятно то положение, в котором очутился Борис. Мне думается, много лет пройдет, бесконечное время сделает свою работу, лучший врач наших душевных недугов, оно изгладит из памяти и заставит забыть многое, но до последней минуты жизни Бориса будет живо помниться ему эта ужасная ночь! Человек зрелый годами, мудрый житейским опытом, сильный духом,— и тот на месте Бориса не скоро бы нашелся, что ему делать. Здесь нужен был героизм античного римлянина: непреклонная суровость Брута или твердость духа Муция Сцеволы! Но дело шло не о герое, а 20-летнем мальчике, бессильном, подавленном, убитом словами отца, на разрешение которого отцом была поставлена такая страшная дилемма. Найти в себе невероятное почти геройство духа для борьбы с отцом он не мог; сказать отцу: «Не пойду с тобой, лучше убей себя»,— было свыше его сил, отступить назад уже поздно. Притом же отец в его глазах представлялся совсем иным человеком, чем мы знаем его теперь. Он являлся для него окруженный ореолом мученичества, жертвой ради спасения своих детей и его, Бориса, от нищеты. Отец затрагивал в нем самые чувствительные, отзывчивые струны молодого сердца: для блага своих детей он шел на долгое, быть может, страдание, для их счастья он отдавал на позор свое имя, на бесчестье — свои седины. Пусть другие клеймят его поступок именем преступления, но для них это не преступление, а жертва, и неужели любимый сын не пойдет за своим отцом? Борис переживал в это время ту невыразимо тяжелую пытку души человеческой, когда между умом и сердцем наступает мучительный разлад, когда ум говорит одно, а сердце стремится к другому, и ум становится бессильным противодействовать ощущениям сердца. Не мог, конечно, Борис понять, сколько своекорыстного чувства скрывалось в поступке его отца, сколько безжалостного эгоизма было в том, что он называл своим самопожертвованием,— да и время ли было для анализа и размышлений? Отец требовал немедленно решительного ответа, и поставленный им вопрос жизни и смерти стоял неотразимо. Еще одна минута колебания, и все было кончено: Борис стал преступником. Отец обнял его, и это объятие как бы скрепило преступный союз отца с сыном. Не дай Бог никому переживать таких ночей, какую пережил Борис, расставшись с отцом! Сон бежал от его глаз. Наступила долгая мучительная ночь, темнота которой еще более усиливала мрачное, тоскливое настроение души Бориса, одна из тех ночей, когда человек тщетно ищет сна и покоя, и редкие минуты забвения отравляются страшными грезами, производящими реальностью своих образов сильное, потрясающее впечатление на возбужденный и без того уже организм человека. И было от чего не спать Борису в эту ночь. Словно грозная космическая сила обрушилась на него, как будто беспощадный ураган пронесся в его душе и исковеркал, изломал, перевернул все нравственное его существо! Тут гибли светлые благородные юношеские стремления, которыми так полно молодое сердце, и нравственная чистота помыслов, и вера в человека!..
Перейдя затем к событиям последующего дня и к обстоятельствам передачи Борису отцом денег в день самого совершения преступления, защитник заметил, что на первых порах все обстоятельства как бы подтверждали в глазах Бориса житейскую опытность отца, а равно и мудрость плана, им составленного, так что, если бы речь шла не о преступлении, то можно было бы сказать, что Борисом руководила счастливая звезда. Несмотря на то, что саквояж с деньгами был передан Борису отцом на одной из самых людных улиц, никто не видал этой передачи; ворота, через которые необходимо было Борису пройти домой и которые обыкновенно были заперты, оказались перед тем только что отворенными, и сторож куда-то ушел от ворот, дома также никого не было, кроме маленького брата, а дверь отворила Борису старуха Прасковья, которая и заметила только то, как передавала впоследствии, что у Бориса «лицо было бледное-бледное, а уши красные-красные». Придя домой, Борис вынул деньги, поспешно спрятал часть их, согласно указанию отца, в чучела, а остальные — в нижний ящик комода, предварительно вложив их в папку, а часть — в коробку с изюмом; спрятал и ждал. Он ждал, что вот сейчас придут с обыском и найдут деньги, но с обыском не являлись ни на другой, ни на третий день, обыск последовал только 6 ноября.
Если участие Бориса в преступлении было делом отца, то последующая история этого преступления настолько же принадлежит Борису, насколько является делом рук официальных властей. Тут произошло нечто непонятное: деньги лежали так просто, а искали их так мудрено. Точь-в-точь, как в сказке о заколдованном кладе: он лежит тут, близко, стоит только протянуть руки, а волшебная сила отводит глаза и не дает взять клад; так и здесь, должно быть, домовой обошел! А стоило только ткнуть пальцем в чучела, осмотреть нижний ящик комода, опустить руку в изюм — и деньги были бы найдены. Три обыска последовали один за другим, на них присутствовали: прокурор судебной палаты, товарищ прокурора окружного суда, судебный следователь, жандармы, полиция явная и тайная, искали, искали, и не могли ничего найти. И при этом все эти обыски именовались в протоколах «самыми тщательными»! Гражданский истец объясняет это тем, что «все великое — просто»; действительно, уже проще этого ничего быть не может. Между тем, если бы обыски были произведены в то время с надлежащей полнотой и осмотрительностью, то не было бы и тех печальных явлений, которые произошли впоследствии. Не было бы той ошибки, в которую впал один из уважаемых членов нашего сословия, принявший на себя защиту Федора Илиодоровича Мельницкого; не было бы и настоящего дела. Деньги Воспитательного дома были бы все налицо, шестерых укрывателей, которые судятся теперь, не существовало бы, и не пришлось бы вам судить одно и то же дело в два приема,— сначала голову, а потом туловище.
Я думаю, что вообще не было бы дела Мельницкого, если б не было тех порядков, которые существовали в Воспитательном доме, о которых говорилось на суде и красноречивым примером которых служит та долговая книга для позаимствований из казенного сундука с неприличным названием развратной женщины, которая считала в числе своих постоянных и усердных абонентов всех служащих Воспитательного дома. Гражданский истец, желая произвести на вас, господа присяжные, известное давление, указывал на высокое назначение Воспитательного дома. Никто, конечно, об этом и не думает спорить. Воспитательный дом есть такое учреждение, которое не нуждается в панегириках гражданского истца. Но одно дело — учреждение, а другое — люди, и давно известна истина, что нет таких хороших учреждений, которые не могли бы быть испорчены людьми, в руках которых они находятся. Я не думаю, например, чтобы в планы великой основательницы Воспитательного дома входил отпуск на кормилиц такого количества детей, которое превосходит даже наличные средства, данные природой женщине для кормления, с тем, чтобы господа служащие делали потом вольные займы из суммы, образовавшейся путем такой молочной экономии. Вот если бы гражданский истец рассказал что-либо подробнее о внутренних распорядках Воспитательного дома, это было бы гораздо поучительнее и занятнее, а то ведь панегирикам уже давно перестали верить — чуть ли еще не со времен того исторического панегирика, который Плиний-младший писал императору Траяну; да и в цифры за последнее время изверились. Для иллюстрации моей мысли позволю себе привести небольшой пример. Я возьму для сравнения учреждение, отчасти и по существующим порядкам похожее на Воспитательный дом,— это Сиротский суд. Что может быть возвышеннее и лучше этого учреждения по его мысли? Заботиться о благе сирот, назначать им опекунов, следить за сохранением имущественных их интересов, наблюдать, чтобы малолетние получили нравственное и умственное воспитание; причем, опекуны обязаны воспитывать малолетних так, что и родители не в состоянии дать подобного воспитания; так, например, закон, между прочим, возлагает на опекуна обязанность приготовить малолетнего к жизни «безмятежной», чего, конечно, в наш бурный век не возьмет на себя ни один отец и ни одна мать. Представьте себе, что нашелся бы для Сиротского суда какой-либо придворный поэт или историк, на которого возложено было бы поручение по постановлению того же суда сочинить его историю, подобно тому, как сочинена представленная гражданским истцом брошюра относительно истории Воспитательного дома. Представьте далее, что, написав хвалебный гимн сему учреждению и приложив ряд цифр о количестве оконченных архивных дел и опекаемых сирот, автор представил бы такое произведение вашему благосклонному вниманию, как доказательство величия деятельности учреждения! Я думаю, что вы не только улыбнулись бы, но просто залились бы гомерическим смехом. Точно также относительно цифр: уж на что лучше тех, которые выставлялись в отчетах Скопинского банка на бумаге, а на деле оказалось пятимиллионное банкротство. Вот что значит верить цифрам без иных комментариев, кроме собственного удостоверения! Преступление Ф. И. Мельницкого есть только более грандиозное осуществление практиковавшейся в то время, по словам свидетелей Мельницкого и Колмовского, системы; разница была бы в количестве, но не в качестве; принцип один и тот же. Если один из служащих мог брать тогда взаймы из казенных денег 1 тысячу 900 рублей, другой — 500, третий — 100, то почему же четвертому, пользуясь выгодами своего положения, не взять 300 тысяч? Я думаю даже, что Ф. И. Мельницкий перехитрил в своем преступлении: можно было бы в то время сделать гораздо проще. Стоило бы взять казенные деньги, спрятать их, написав долговую записку о займе за указанные проценты 300 тысяч рублей, положить ее рядом с запиской в 1 тысячу 900 рублей в кассу. Тогда пришлось бы или возбуждать дело о всех служащих in corpore, или ни о ком не возбуждать. Так, что, пожалуй, ограничились бы каким-либо административным «мероприятием» и сдали бы дело в архив, с надписью, как бывало во время оно: «предать дело воле Божией».
Переходя затем к вопросу о трате похищенных денег, защитник заметил, что воля отца, умыслившего преступление, руководила и дальнейшими действиями сына. Возникшая было мысль подбросить воровские деньги не осуществилась, так как это было рискованно ввиду того материального препятствия, которое представляла пачка весом в 17 фунтов. А затем Борис, скованный по рукам и по ногам словом, данным отцу, оставил эту мысль, считая деньги собственностью отца, купленною им ценой страданий. Деньги как неприкосновенный отцовский капитал лежали нетронутыми, пока не настала нужда, заставившая Бориса разменять первую сторублевую бумажку. С этих пор преступление идет прогрессивно. Как грязь засасывает неосторожно ступившего в болото человека, так преступление все глубже и глубже втягивало Бориса и захватывало новых лиц. Все время Борис оставался верен отцу: он слепо пошел за ним на преступление, чтобы добыть деньги; он также слепо повиновался ему и в их трате. Из-за стен тюрьмы Ф. И. Мельницкий, умерший для общества, распоряжался похищенными деньгами через Бориса, который был его душеприказчиком на этом свете. Получив разрешение тратить деньги лично для себя, Борис тратил их по-детски, безрассудно, нерасчетливо: 3 тысячи были истрачены в лето на конфеты! И надо удивляться, как окружающие не видали ничего, как власти не могли остановить преступление. В то же время с этими дешевыми деньгами обращались крайне небрежно: простая женщина отправляла их в деревню, как кладь, с извозчиком, и целое лето, осень и начало зимы они стояли там в ящике на крыльце. Тысячу раз можно было бы их зарыть в деревне где-нибудь в таком месте, что найти, конечно, не было бы никакой возможности; но никто об этом и не думал. Деньги возились в виде поклажи: летом на дачу, в деревню, а на зиму опять в Москву. Небрежность хранения можно сравнить разве только с небрежностью розыска, и успех преступления с одной стороны обусловливался вполне бездействием с другой. В Москве точно так же тратили деньги, нисколько не скрываясь: заводили торговлю, клали на текущий счет, держали в бумаге на письменном столе. Наконец, в самом конце уже прошедшего года последовала развязка. Все подсудимые тотчас же сознались и чистосердечно рассказали все. Надо думать, что надзор Ф. И. Мельницкого за деньгами в последнее время сильно ослабел. Несомненно, что обвинительный приговор сломил гордого старика. Он уже не столько занимался в последнее время вопросом о хранении денег, сколько сборами в предстоявшее путешествие и хитроумным устройством той палки, которая должна была унести с собой в далекую ссылку его львиную долю; но ему не удалось получить ни палки, ни денег в эту палку: 31 декабря 1882 года деньги были найдены.