Шрифт:
У Федора временами бывали как будто беспричинные, но необычайно сильные душевные приливы. Он их боялся и избегал вызывать в себе. Как-то неожиданно, под влиянием внешних раздражений и внутренних раздумий, откуда-то со дна души набегала и захлестывала сознание горячая волна самых разноречивых чувств и переживаний. Чем эта волна вызывалась, как нарастала, что стремилась выявить? Федор не мог ответить ни на один из этих вопросов, не мог разобраться в причине явления, хотя и пытался сделать это не раз.
Пока шли спектакли, Федор приписывал свою взбудораженность волнению перед трудной ролью. Он научился задерживать в себе нарастание подъема волны на один, два дня, чтобы дать ей потом возможность безудержно выхлестнуться наружу на сцене, от лица изображаемого им героя. Тогда он порывал со всякой рассудочностью и клокотал как вулкан, пока окончательно не опустошал себя. В самые, казалось бы, безразличные сцены и моменты он вкладывал такие неожиданные чувства, что одна и та же пьеса каждый раз звучала по-новому. Буйный пыл и стремительность переходов от настроения к настроению порою замораживали кровь не только у зрителей, но и пугали товарищей Федора по сцене. Все мелочное, обыденное, часто встречающееся в жизни, что в повседневности только слегка раздражает, припоминалось на сцене, как-то само собой сгущалось и находило выражение в потрясающих обобщениях. Чистая натура Федора, особенно чувствительная к проявлениям всякой несправедливости в жизни, но не имевшая возможности бороться с этой несправедливостью, на сцене ловила на лету всякий повод, чтобы в огненных словах излить свое негодование. Такие моменты звучали у Федора особенно убедительно. Иногда скучный в общем спектакль превращался в сплошной триумф для артиста. И такова уже сила таланта: те, против кого обращалось это огненное негодование, восторгались более других игрою Волкова.
После такого подъема Федором обычно овладевало умиротворенное настроение на несколько дней, а то и недель. Бывало и так, что взрывчатый материал скоплялся в душе Федора в то время, когда не было спектаклей. Тогда он либо старался с головой уйти в какую-нибудь постороннюю работу, вроде лепки или резьбы по дереву, чтобы перебороть приступ неудовлетворенности, либо, если и это не помогало, запирался в комнате под предлогом нездоровья на несколько дней и здесь, наедине с собственными мыслями, мучился, скрежетал зубами, неистовствовал в бессильном отчаянии и даже плакал, пока не перегорало в душе все мучительное и он не получал возможность снова смотреть на свет глазами привычного наблюдателя.
И сейчас, после ухода Олсуфьевой, Федор почувствовал приближение так знакомого ему неприятного ощущения. Чтобы не дать захватить себя врасплох, он быстро оделся и вышел на улицу.
Осенний день клонился к вечеру. Федор бесцельно зашагал вдоль берега Невы. Ушел довольно далеко по скованной морозцем слякоти. Присел на берегу, пустынном и невеселом. По Неве плыл мелкий лед.
С противоположного берега, из загородного дома Семена Кирилловича Нарышкина, доносилась совсем необычайная музыка — резкая, скачкообразная, но вместе с тем гармонически-приятная. Федор не в первый раз слышал этот единственный в мире знаменитый оркестр роговой музыки богатого вельможи. Всякая музыка действовала на Федора умиротворяюще, а эта особенно.
Звуки временами доносились так громко и отчетливо, что казалось, будто музыканты притаились где-то тут, за ближайшим пригорком.
Федор задумался о силе влияния на него всяких внешних явлений, в особенности звуковых. Попытался раскрыть причину своей впечатлительности. Долго думал и ни к чему не пришел. Однако заметно успокоился. Поднялся, раздумывая, идти ли к Олсуфьевой или лучше вернуться к себе домой.
Закат горел необычайно яркими оранжевыми и фиолетовыми красками. Легкие облачка, казалось, нарочно были разграфлены широкими мазками чьей-то кисти, мазками, расходившимися от горизонта к зениту. Дальше облака приобретали густо-лиловый оттенок.
Федор долго любовался медленно меняющейся игрою красок. Почти совсем успокоился. Решил пойти к Олсуфьевой.
В зале, куда его провела горничная, горели два канделябра. Федору прежде всего бросился в глаза большой мольберт с вертикально стоящим холстом. Его с видимым усилием отодвигал к стене какой-то пожилой мужчина с широким, открытым и упрямым лицом. Елена Павловна в светлом платье, с накинутым на плечи лиловым шелковым покрывалом, быстро поднялась навстречу Федору.
— Благодарю. Сегодня вы не заставили себя долго ждать. Очень рада. А мы тут немного увлеклись и не заметили, как время прошло. Бригадира еще нет, — он всегда к шапочному разбору. Вы знакомы? Нет?
Она небрежно кинула лиловое покрывало на стул и направилась к человеку с мольбертом.
— Господин Веласкес, бросьте вы этот мольберт, без вас уберут. Идите сюда, я вас познакомлю с интересным человеком.
Она потянула за руку слегка упиравшегося художника.
— Это — Федор Григорьевич Волков. Артист, музыкант, художник и прочая, и прочая. Одним словом, ярославец. А это — наш милый, добрый, славный, хороший — ну, и так далее — Иванушка. Иванушка Аргунов. О нем вы не могли не слышать. Знакомьтесь и будьте друзьями. Иванушка-то — наш домашний старый друг, родной человек, а вот вас, господин ярославец, никак не удается приручить.
Федор пожал руку новому знакомому и направился к мольберту.
— Что у вас здесь?
— Так, мазня, — махнул рукой художник.
— Иванушка, родной, не позволяйте вы ему совать свой нос в нашу тайну! — воскликнула Олсуфьева, загораживая мольберт. — Незаконченный портрет — то же, что и неоконченная трагедия. А судьба всего незаконченного очень плачевна.
— Нет, уж на сей раз позвольте, — сказал Федор, направляясь за канделябром и мягко отстраняя Елену Павловну.
— Пусть, — сказал художник.