Шрифт:
Стало знамением времени, что такие люди, как Резун, ранее пользовавшиеся привилегиями, полагающимися «номенклатуре», стремятся в заново родившейся России быть приравненными к истинным диссидентам и критикам режима, как например, Андрей Сахаров — людям, дорого заплатившим за свои убеждения. Суворов предал систему, и его действия, естественно, заставляют поставить вопрос о моральной чистоплотности личности. Чтобы опровергнуть какие-либо обвинения в предательстве, Суворов рассказывает о себе в приукрашенных тонах: «Я уже полностью отдавал тогда себе отчет, что у этого режима нет никакого будущего. Я понимал, что он рухнет. С другой стороны, я был фанатически влюблен в армию, в оружие, в сильные, мощные организации, такие, например, как ГРУ. И я гордился тем, что я офицер. Это шло параллельно. Я ненавижу режим и страшно люблю армию»20. Как мы вскоре увидим, вольное обращение с источниками стало его товарным знаком. Отягощать себя доказательствами — занятие для него совершенно чуждое.
Перебежчики, чтобы удержать интерес к себе, часто используют свои знания для пропаганды политических идей своих новых работодателей. Подобно Кривицкому и другим перебежчикам 30-х годов, работы Суворова сильно окрашены политическими и идеологическими предрассудками, имеющими цель разжечь «военный психоз» и предостеречь общественное мнение Запада от возобновления разрядки21. Книга Суворова написана в процветающем жанре заговорщицкой психологии. Она внушает читателю, что значимые события нельзя объяснить обычными категориями; теория заговора, или заговорщический менталитет превосходит ординарные свидетельства. Заговорщицкая психология, или «история, рассказанная в виде народного мифа»22, исключительно действенна во время перехода от тоталитаризма к демократии. Теория заговора в том или ином обличии легко завоевывает умы и не воспринимает опровержения, с особой силой она проявляется при объяснении ключевых моментов истории, насыщенных информацией и фактами, и тем самым подверженных постоянным ревизиям.
Период между началом второй мировой войны и немецким вторжением в Россию представляет собой особо благодатную почву для теории заговора, поскольку он включает в себя основополагающие мифы, такие, как договор между Риббентропом и Молотовым, полет Рудольфа Гесса в Англию и предупреждение, направленное Черчиллем Сталину. Суворов правильно понимает, что самые старые, заскорузлые теории заговора живут дольше других. Они воскрешаются, едва успев стереться из памяти, имитируя истину, а на деле скрывая ее новыми нагромождениями лжи. Теория заговора, будучи исключительно привлекательной для обывателей, пропагандирует мифы, преднамеренно и настойчиво скрывает истину, упрощая сложные ситуации. Это особенно применимо к России, где период 1939–1941 гг. оставался еще несколько лет назад «белым пятном» в советской историографии. Суворов не удосужился изучить появившиеся в изобилии новые материалы, так как правильно рассчитал, что идеи, внушенные с помощью теории заговора, сильнее фактов.
Кто на кого собирался нападать в июне 1941 года?
Почти полное отсутствие данных о намерениях и стратегии Сталина накануне войны заставляет нас или приписывать ему заговор сомнительного свойства, или согласиться с Черчиллем, объявив Сталина и его генералов «полностью обведенными вокруг пальца неудачниками второй мировой войны в вопросах стратегии, политики, предвидения и компетенции»23. Вскоре после смерти Сталина появились немногочисленные свидетельства, в основном советских армейских кругов. Маршалы, воспользовавшись своим влиятельным положением после прихода к власти Хрущева, отмежевались от ответственности за катастрофические события 22 июня и взвалили всю вину на Сталина. Но даже тогда в многочисленных военных мемуарах, появившихся в виде книг и статей, развертывание советских войск рассматривалось в качестве оборонительной меры24.
Отсутствие фактов завело в тупик большинство западных историков, включая ведущих экспертов по советской военной политике, например, Джона Эриксона, которые стремились найти рациональное объяснение политике Сталина в последние месяцы перед немецким вторжением. В своем замечательном исследовании «Путь к Сталинграду» Эриксону пришлось ограничиться следующим личным предположением:
«Вплоть до апреля 1941 года политика Сталина все же была в определенной степени осмысленной… Слабость Советского Союза — хотя Сталин никогда бы это не признал — требовала проведения политики частичного умиротворения и до самого последнего времени она давала отличные плоды. Однако кризис, связанный с событиями на Балканах, знаменует собой поворотный пункт в советско-германских отношениях, который вынудил Сталина целиком перейти к политике умиротворения, и такое поведение трудно объяснить»25.
Другая широко распространенная версия, — также весьма гипотетическая, — опирается на хорошо известный теперь факт, что в распоряжении Сталина находились точные разведывательные данные о развертывании и намерениях немецких войск, полученные из различных источников26. Полагают, что военная оценка разведданных принизила их значение, полностью поддержав концепцию Сталина о том, что Англия пытается вызвать кризис в советско-германских отношениях, распространяя слухи о наращивании войск на границе27. И тем не менее мы по-прежнему плутаем во тьме, пытаясь понять, как Сталин истолковал и использовал эти разведданные.
Где-то посередине находится версия, до сих пор весьма скупо подкрепленная данными, которая объясняет катастрофу начальных этапов войны политическим параличом, который разбил Сталина, когда он понял, что война с Германией действительно неизбежна. Принимаемые им беспорядочные полумеры, которые Суворов ошибочно расценил как тайную подготовку вооруженных сил к наступлению, отражали тревогу и неуверенность, демонстрируя признание опасности, а также понимание, что у него нет возможности ликвидировать ее. Но даже такая внешне объективная интерпретация зачастую объясняет плохое понимание Сталиным ситуации «коммунистической логикой», явное противоречие, выхолащивающее в его действиях здравый смысл28.
Отсутствие бесспорных данных, а также расхождения в различных мемуарах, вышедших в свет в России, создали вакуум, который удачно заполнили теории Суворова. Единственное преимущество, которым он, по его словам, обладает перед другими западными историками: непосредственное знание советских сил безопасности и опыт работы в них. Удивляет высокомерие, с которым Суворов отметает архивный материал и полагается только на мемуарную литературу. Он с готовностью признает, что «немного поработал в архивах Министерства Обороны СССР», но «совершенно сознательно архивные материалы почти не использую»29. В ответ на мои возражения по этому вопросу, Суворов утверждал, что сверил свою информацию «с секретными советскими источниками». Отказ от использования архивов объясняется тем, что в них, очевидно, не содержалось такого материала. Нет оснований не доверять Дмитрию Волкогонову, который, будучи членом комиссии, работающей с секретными документами Политбюро, удостоверяет, что ему попадались документы по соглашению Риббентропа-Молотова и Катынской бойне, но не было документов, свидетельствовавших о воинственных намерениях Сталина в отношении Германии30. Было бы наивно полагать, что такую гигантскую операцию можно было провести без соответствующего планирования и подготовительной работы и без каких-либо документальных свидетельств.