Шрифт:
Мы перешли в его комнату. Там было просторнее.
— Вы присвоили себе право говорить от имени господа Бога. Вы упрекаете других в том, что они мало думают о душе. А у нас нет времени! Просто элементарно нет времени. Нам нужно работать и отдыхать. Вы же маетесь дурью, но вместо того чтобы честно идти и разгружать вагоны или подметать улицы — на большее вы не способны! — начинаете кричать на всех углах о падении нравов, бесхозяйственности и вырождении. Вы окружили свою деятельность таинственной сетью оговорок и недомолвок. То вам не пишется, то вам не спится! А мы должны каждое утро — заметь, каждое! — идти на работу, где никто не интересуется, работается ли нам сегодня. Почему?
— Я не хочу вас зачеркивать, но будьте скромнее. Ради бога, чуть-чуть скромнее! Не считайте нас чернью. Еще Пушкин!.. «В разврате каменейте смело, не оживит вас лиры глас!» Ах-ах-ах!.. А сам?.. Ваша тоскующая лира, ваша так называемая любовь в тысячу раз лживей моего невинного хобби. — Он с грохотом выдернул ящик из своей коллекции и высыпал содержимое на ковер. Пакеты заскользили один по другому, приятно шурша. Он указал на эту кучу широким жестом и продолжал: — Ни одна из них не чувствовала себя оскорбленной или обманутой! Ни одна! Потому что я не обещал вечную любовь, как это принято у вас, чтобы через две недели разочароваться и сбежать. Я давал то, что мог, и брал, что давали. Поверь, все они довольны! Все! — И он пнул ногой шевелящуюся кучу пакетов.
— А ведь вы могли быть действительно полезны. Ну скажи: чего ты добился своим дурацким сном? Испортил мне настроение, только и всего! И каждый раз, когда кто-нибудь из вашей компании тычет мне в нос смертью, одиночеством, старостью, болезнями, угрызениями совести, — у меня лишь портится настроение. Ненадолго, конечно, потому что надо работать! А старость, смерть и одиночество остаются себе как были, в целости и сохранности. Тогда зачем этот мазохизм?.. Не лучше ли способствовать нашему отдыху, развлекать нас, расширять наш кругозор, давать недостающие и приятные ощущения? Тебе не будет цены! Хочешь жить, как король? С твоим даром ты можешь устроиться так, что любой мясник тебе позавидует. Любой официант, любой парикмахер! Я сейчас могу дать тебе телефоны людей, которых по ночам мучают кошмары. Играй им колыбельные — и ты будешь как сыр в масле кататься!
— Ты думаешь, что от тебя останется больше, чем это? — Он сгреб пакеты с ковра и подбросил их в воздух. Они снова упали. — От тебя и этого не останется! Так, какой-то мираж, воспоминание, несколько удачных снов. То ли дождик, то ли снег, то ли было, то ли нет…
А одинок ты будешь в старости не меньше меня. Я хоть почитаю этикеточки да вспомню каждую, все прелести. Вон их сколько! До смерти хватит, слышишь?! — крикнул он.
Я был раздавлен и уничтожен.
Приятеля моего нельзя было назвать дураком. В том-то и дело, что слова его были во многом справедливы. Получалось, что я — со всеми своими идеями и идеалами, болью и тоской — не нужен людям. Мне еще раз было предложено «шевелить листики», только другими словами: развлекать, смешить, сглаживать углы, вызывать приятные эмоции…
Но как же мне быть? Ведь я только что убедился, что этот путь — по крайней мере, для меня — ведет в никуда, к потере моей проклятой и нежно любимой способности сниться.
Я знал, что ничем другим заняться уже не смогу. Я умел только это. Я листал записные книжки, перебирая имена старых друзей и приятелей, и думал — кому бы присниться? И как, черт побери?!
Несколько дней я чувствовал жуткое одиночество.
Одиночество — страшная штука.
Всю жизнь мы боремся с ним самыми разными способами, временами боготворим, считая плодотворным, когда слишком устаем от суеты. Суета, между прочим, — один из способов борьбы с одиночеством, самый неверный способ.
Лишь потом начинаешь понимать, что одиночество кончается не тогда, когда ты кому-то нужен, кто-то любит тебя, кому-то не лень вникать в твою жизнь, а только если ты сам кого-то любишь.
Попробуйте рассказать о себе тысячу раз всем подряд, начиная от жены и кончая случайным попутчиком в поезде, — и вы поймете, насколько вы одиноки. Но выслушайте кого-нибудь однажды, выслушайте по-настоящему, как себя самого, полюбите его хоть ненадолго, — и ваше одиночество пройдет.
Она ворвалась ко мне, как фурия, напомнив какую-то давнюю сцену из детективного сна с ее участием. Как она разыскала меня в Москве — до сих пор не понимаю!
— Предатель! — крикнула она, распахнув дверь и вырастая на пороге в длинном кожаном пальто и с сумочкой на ремешке.
Я лежал на тахте — небритый, голодный и равнодушный.
«Регина… — только и успел подумать я. — Господи, Регина!»
Она шагнула в комнату (за ее спиной в полумраке прихожей я разглядел испуганное лицо моего приятеля) и хлопнула дверью так, что вздрогнул воздух.
— Встань! — заорала она голосом фельдфебеля. — Встань! К тебе пришла женщина, ренегат!
Я вяло поднялся с тахты и предстал перед нею в сером свалявшемся свитере, трикотажных тренировочных брюках и шлепанцах. Регина обошла меня, как музейный экспонат, как какую-нибудь скульптуру, удовлетворенно оглядывая с ног до головы.
— Хорош! — заключила она. — Можешь сесть.
Я так же вяло опустился обратно на тахту.
Робко приоткрылась дверь, из-за нее показалась голова приятеля.
— Может быть, желаете кофе? — спросил он, с любопытством оглядывая Регину.
— Я желаю, чтобы вы оставили нас в покое! — отрезала она.
Голова исчезла.
Не знаю — почему, но во мне есть нечто такое, что позволяет окружающим учить меня жить. Всем кажется, что без надлежащего руководства я просто пропаду. Виною тут моя привычка сомневаться в себе, а также в некоторых истинах, которые считаются непогрешимыми. Однако сомнение и несамостоятельность — разные вещи. И я не понимаю, по какому праву меня все время поучают.