Кунчинас Юргис
Шрифт:
Городок привык обходиться без тайн или тайны себе заводил такие, не знать которые было немыслимо, – поэтому все, о чем я тут повествую, естественно, было известно и мне. Но разве это меня касалось? Стыдно признаться, тем летом меня почти не трогала судьба друзей и знакомых, попавших в мятежную Чехословакию: студентов в армию не тягали, и я расслаблялся как мог, а они… Когда мы наконец встретились, они все, как один, рассказывали о красивейших городах, сытной пище и пиве, даже о девках, а некто Жильвинас Бронскис, будущий доктор права, страстно доказывал, что армию вводить было необходимо, и если бы эти паскудные чехи начали серьезно сопротивляться, то… учти, мы бы им показали, откуда ноги!..
Тем летом меня трогала сухая, как хворостинка, Люция Норюте, преподаватель русского языка и литературы, ее горячий живот и шершавый голос. Меня донимала черная молодая тоска, что все кончается и не остается даже призрачных обещаний: может, когда-нибудь, вдруг, почему бы и нет… Никаких банальностей. Только солнечная улыбка и тот ужасающий плач возле озера. Я наивно предполагал, что она рыдала из-за меня, – этот плач подтачивал сердце, но щекотал мальчишечье самолюбие. Меня как будто гнали из дома, я был беспризорник, сиротка, которого только погрели за пазухой и еще кое-где, а теперь прогоняют с порога и нежно подталкивают: иди же, детонька, мир так огромен!
Как было сказано, городок уже знал, что просвечивание легких начинается завтра в девять и (с обеденным перерывом) продолжится до девятнадцати. В это время еще светло. Не худо бы, господа хорошие, по такому случаю искупаться с мылом, соскоблить коросту, покрасоваться в свежем исподнем, поскольку, как всем хорошо известно, придется себя оголять до пояса, стыдиться тут нечего даже девицам, ведь рентгенолог всего насмотрелся: работа! Так или приблизительно так проповедовал доктор Венцкус, шеф небольшой городской больницы, сам с уклоном по женской части, где в этом соперничать с ним мог только начальник лагеря. О, начальник! Я знал, что все практикантки заранее деликатно предупреждались о том, что положительный отзыв о педагогической практике непосредственно связан с результатом ночной рыбалки; необязательно, правда, ночной, – историк и физкультурник особо любил безмятежные, малооблачные вечера. За мысом на озере был у него собственный «уголок любви» – там даже стоял шалаш на случай ненастья. Был там также секретный сосуд, который своевременно пополнял спиртным доверенный местный житель – дочь его закончила школу с медалью, и помнить об этом следовало до гроба. Но та, которую я застал с ним ночью на общепитовском столе, явно сопротивлялась. Возможно, ей было плевать на эту характеристику, а может быть, ей не нравился перегар, которым несло от начальства? Помню, звали ее Алдуте. У нее такая красивая твердая грудь, я танцевал с ней под липами. Не будь Люции, мы бы нашли общий язык. Например, на тему преодоления дистанции средней дальности. О новых эстрадных песнях. Но – меня поглотила Люция, полностью. Алдуте, как я заметил, несколько дней ходила с припухшим носом, видно, оплакивала незапланированную потерю невинности. А когда выплакалась, после танцев – это я видел сам – ушла с Крутулукасом, хотя знала, что осенью его забирают в армию. Вот так Алдуте приобщилась к жизни нормальной веселой женщины, как и все ее лагерные коллеги. В известном смысле она должна была испытывать благодарность к начальнику: опытный кавалер, надо думать, вел себя деликатно, не в пример прыщавому призывнику. Во всяком случае, так мне растолковала Люция свое понимание этой ночи, а я, похоже, впервые не ответил на ее объятия: оказывается, ты циничка, Люция! Но вслух, ясное дело, ничего не сказал. Она бы, как пить дать, обиделась и замкнулась. Сдвинула бы остренькие колени и крепко замкнула раскаленные дверцы своей печурки. Передо мной, разумеется. Потому-то инстинкт мне шепнул: промолчи. Дальнейшая жизнь показала, что я поступил разумно. В ту пору я еще не знал, что привлекает меня не сама Люция, не ее многогранная личность, а наша телесная страсть, – всегда неожиданная и новая. Это желание поставило меня вровень с подростками, даже с самим начальником лагеря. Да, фамилия у начальника, если не ошибаюсь, была Клигис, имя Винцентас (тоже мне победитель!). Ходили упорные слухи, что он особенным образом экзаменует и более зрелых абитуриенток, – этим мерзостям я не верил, хотя меня убеждала сама Люция. Практикантки – это совсем другое. Им были по нраву водные процедуры с самим руководством, возможность пощекотать самолюбие и еще кое-что, понежиться в романтической тени шалаша, вздремнуть после двух-трех глотков подсахаренной самогонки, а когда стемнеет, доставить пирата в родимую гавань. По словам Люции, эти барышни делились впечатлениями весьма откровенно: видно, и мысли не допускали о том, что это грех. Среди других выделялась только Алдуте, но и она пошла с Крутулукасом, Выкрутасом, длинноруким нескладным парнем. Когда мы столкнулись лет десять спустя на автовокзале в Каунасе, я узнал одного только Выкрутаса – его конопатую морду и длиннющие руки. Алдуте узнать было невозможно: располневшая напомаженная матрона, все руки в кольцах. А Выкрутас остался собой – живым, непоседливым, без царя в голове. Еще я припоминаю, что практикантки почти не курили и ругались исключительно по-литовски – эти ругательства мне казались пристойными, хоть и странноватыми в девичьих устах. Своих пионеров они называли какашками. Образно, спору нет, но зачем же так?
Вернемся к автобусу. Итак, чуть стемнело, на площадке завизжали-задергались самодельные, выпиленные из досок гитары: за твистом последовал шейк, но большинство танцевало в свободном стиле, кто как умел. На площадке образовалась толпа будущих олимпийских надежд – байдарочников и каноистов, которых весь городок ненавидел за то, что они гоняли по озеру желторотых утят, селезней и прочую водную живность. Местная молодежь тоже фыркала на спортсменов. Только я был обязан помалкивать в тряпочку, потому что так велела Люция, – разве мог я ее ослушаться! Плясуны прибывали со всех концов, из окрестных сел слетелось несколько «яв» и «ижей». До чего же коротко лето! Велосипеды и мотороллер «Вятка» по сравнению с новыми мотоциклами никуда не годились. Длинноногие, модно подстриженные девчонки из юношеской сборной затмили всех наших практиканток и местных барышень. Зато присутствующие парни мигом поблекли перед явившимся рентгенологом Бладжюсом – в городе эта редкостная фамилия уже была на слуху. Поблекли парни и перед светло-кудрявым шофером автобуса – он был в белом джемпере и черных ворсистых штанах. Имя ему Ремигиюс, лаборантка Саломея звала его нежно – Реми. А он ее – Сале. Реми и Сале. Двое влюбленных кочевников, исколесивших на своем динозавре весь отчий край. Реми, чтобы ни у кого не возникло дурацких мыслей, все время стоял, обняв Сале за плечи и держа ее руку в своей руке. Никому не отдам! Но когда лысеющий тренер каноистов изысканно поклонился и попросил разрешения на танец, Реми учтиво кивнул и даже легонечко подтолкнул подругу. Мы с Люцией сидели молча. Нам танцевать не случалось, разве что в детстве когда-нибудь, у костра. Бладжюс тоже не выглядел заядлым танцором. Присел на скамью, руки разместил на перилах, изобразил из себя скучающего, даже, пожалуй, страдающего человека и безразлично уставился на извивающиеся молодые тела. Нужны ему танцы! – подумал я. А куда еще денешься? Тоже исколесил со своим Rontgenом Литву из конца в конец. Подобная участь у сельских киномехаников, только диапазон – приходской, позже. Я почему-то следил за Бладжюсом, он мне был интересен. Наверное, он уловил мой взгляд. Посмотрел в нашу сторону, как-то униженно улыбнулся, затем решительно встал, подошел и пригласил Люцию. Та вскочила, будто этого и ждала, и меня опять как пронзило – циничка ! Смех был на них смотреть: Люция и Бладжюс стояли, обнявшись, на самом краю площадки и еле-еле покачивались. На них не обращали внимания. Желтоволосый взлохмаченный рентгенолог Бладжюс возвышался над пламенеющим можжевельником – училкой-русич-кой Люцией Норюте, над летней моей возлюбленной. А я, свирепея, стал глядеть в темноту, в сторону озера, и через силу думать об этих вот передвижниках – рентгенологах, лаборантках и почему-то о киномеханиках. Может, потому, что меня в свое время насильно пытались сделать киномехаником? Были в хрущевские времена такие классы с профессиональным уклоном, когда заодно с аттестатом зрелости выдавали диплом швеи или телеграфиста. Мне досталась доля киномеханика. Так вот, кочующий киномеханик имеет ясное представление о собственных границах: там, за озером, уже не его зона, ее обслуживает другой, у которого тоже свой план и свой зритель. Rontgenовский автобус – дело другое. Он чудовищно дорогой, их немного. Не всякому по плечу таким заведовать и рулить. У Реми, похоже, вполне получается. А флюорография в полевых условиях ! Ведь они колесят и зимой, и в распутицу. Правда, в отличие от передвижного кино Rontgenовские установки не несут идейной нагрузки, но хотя это как посмотреть. Наверное, и у них свои тайны. Вдруг проболтаешься спьяну, что туберкулез даже не думает покидать пределы нашей цветущей республики. Приходится хмыкать и переводить разговор на другое. Система везде одна. Статистика тоже была государственной тайной, еще бы! До этой памятной – памятной мне! – вечеринки (хотя и было объявлено, что сеансы флюорографии начнутся завтра) в автобусе уже тайком побывали все городские партийцы, уполномоченные и другие ответственные товарищи вплоть до заведующего молочной фермой. Легкие этих деятелей тоже были государственной тайной, пусть небольшого масштаба. Не любому хмырю позволено знать, есть у них туберкулезные очажки или нет. Иные медицинские тайны скрывать труднее: прошлым летом одна пылкая практикантка одарила начальника лагеря таким огнедышащим триппером, что он выл как побитый пес, – и девушку выгнали за ворота. И хотя потом постепенно выяснилось, т. е. вышло наружу, что девушка заразила начальника только трихомонозом, а триппер он подцепил от любовницы лучшего друга и собутыльника, практикантку снабдили такой характеристикой, что – хоть плачь. Этот шлейф тянулся за шефом весь долгий учебный год до нового лагерного сезона – в учительской скорбно шептались, что кобель получил по заслугам и больше не сможет глумиться над нашим народным образованием. Только где там! Победила натура, похоть в заплывших жирком глазах; но – так утверждала Люция – девки тоже не лыком шиты! Приезжают уже на взводе, всем неймется, к пацанятам и механизаторам тянет не очень, а тут Начальник. Сам Клигис. Винцентас. Победитель. И характеристика была неплохим прикрытием для курортного секса, хотя об их темпераменте Клигис, похоже, в своих писульках не упоминал. Он вообще был плохонький литератор – списывал сам у себя. «Работящая, добрая, не без способностей, может работать с детьми». Вершина: внимательна к малышам. Узнав, что я не чужд сочинительству, он попросил написать на коллег беллетризованные характеристики, но я наотрез отказался, и Клигис все обратил в шутку. Не раскричался на свой манер, а дружески приобнял за плечи: ну, добре, я сам напишу… Так вот, об этих девчачьих позывах и стонах мне поведал не кто-нибудь, а Люция, мы же болтали всю ночи напролет. Одна только я, шуршал мой пылающий можжевельник, ему не дала. Представь, не дала ! А как добивался! Сначала добром, а после стал угрожать. Страшно мне было слышать из этих губ: не дала! Как будто она говорила о взятке. Я ей что-то такое промямлил. Точно! – расхохоталась Люция, она перед этим выпила. – Взятка ! Какой каламбур! Дала – взял, вот и взятка ! Только было совсем не смешно. Мне не нравилась такая Люция, но что я мог сделать? Ничего. Она ведь могла встать и уйти с другим. Несмотря на жуткую худобу, рыжину и острый язык, мужское население городка Люция притягивала магнитом, который, видимо, изначально располагался у нее между ног.
Так и случилось. Без предупреждения, без причины. Я только потом оценил: она поступила правильно и гуманно. Рассталась со мной внезапно, без слов и условий. После того длинного танца, во время которого я решал проблемы здравоохранения, кинофикации, эротики и морали, Бладжюс с Люцией сели совсем на другой противоположной стороне танцплощадки, сели близко друг к другу, о чем-то горячо говорили и не расставались уже до конца. Какой там конец! Бладжюс о чем-то поговорил с музыкантами, сунул им деньги и вместе с моей Люцией забылся в каком-то знойном танго. Конечно, это было совсем не классическое танго – оба они, как и раньше, стояли крепко обнявшись и чуть покачивались. Я танцевал с Алдуте и все очень близко видел: Люция, зажмурив глаза, повисла на Бладжюсе, а флюорограф целовал ее в тонкую шейку, – когда и где он будет просвечивать ее легкие? После этого танца они растворились где-то во тьме, где-то между липами. Откуда я мог знать, что они, как звери одной породы, почуяли друг друга издалека, что успели снюхаться, пошептаться о Чехове, Саше Черном, даже, может быть, о Рембо? Наверное, только мне одному было странно, что они ушли сразу после этого интимного танца. Подогреваемый мальчишеской ревностью, я пустился вдогонку и чуть не сгорел со стыда: они сидели на скамейке возле главной аллеи, и так же горячо что-то обсуждали – говорила, понятное дело, практически только Люция – и курили болгарские сигареты «Орфей». Я закашлялся, будто бы поперхнулся райским яблочком, – Люция меня заметила и подозвала. Как последний дурак, я присел рядом с Люцией, а они все болтали – уже о Калягине и Смоктуновском. Я несколько раз попытался ввернуть что-то свое, но Люция так на меня посмотрела, что даже ночью стало ясно как день: я все еще был ничтожным рабом любви. Все же я не выдержал и заявил, мол, русские все, что могли, сказали еще в девятнадцатом веке. Люция громко и обиженно выдохнула и подло меня предала. Заботливым, почти материнским голосом она изрекла:
– Ну вот же, Антанас, погляди на этого мальчика. Соломон, разве нет? – Она и еще ухмыльнулась, а я, униженно ненавидя ее и себя, только сглотнул слюну. А она уж совсем в открытую: – Мы тут так хорошо общались, но, как ни жалко, и лету, и лагерю приходит конец, как жалко.
Она говорила открытым текстом. Антанас Бладжюс вежливо слушал. Мне он казался очень культурным и образованным человеком. Я был убежден: внутренне он не согласен с Люцией, с ее насмешкой. Лучше наоборот: чтобы если бы он ухмыльнулся, тогда бы я с чувством врезал ему и ушел – делайте что хотите. Но он молчал. Молчал и я, уронивши голову. Откуда мне было знать, что Норюте и Бладжюс давно знакомы, и очень близко знакомы, только невесть когда потеряли друг друга из виду и вот теперь неожиданно встретились в таком захолустье. Поэтому я сглотнул еще одну длинную слюнку, молча встал и вернулся на танцплощадку. Со злости решил подцепить Алдуте, но Выкрутас к ней прилип как жеваная резинка – крепко держал в длинных лапах ее пухлые ручки. Совсем как Реми и Сале. Я собрался исчезнуть, но тут подошел начальник и торжественно сообщил, что в лагере организуется вечер. Бал или пир в честь закрытия. Я все это знал, и меня совсем не тянуло в родной муравейник. В тот самый зал, где я подглядел за Алдуте и шефом. Может, сказать Выкрутасу? Забавно.
Пир горой. Много мясного и зелени. Даже торт. Море водки и пива. И они пришли. Не было ощущения, что Антанас Бладжюс сходил с ума по Люции. Слепой разглядел бы, что инициативу проявляла она. Накладывала рентгенологу самые аппетитные лакомства, предлагала выпить, вела за рукав танцевать. Бладжюс ел и выпивал умеренно, танцевал без охоты. Было видно, что он только от скуки и из одолжения принимает участие в этой банальной фиесте. Скорей всего, он давно бы отправился на свою откидную койку в автобусе и при свете ночного фонарика почитал какого-нибудь Достоевского.
От обиды я крепко выпил, и тут меня пригласила на танец Рута – хорошенькая, фигуристая практикантка. Она ни слова не говорила, только порывисто прижималась и, наклонившись, дышала в самое ухо (она была выше меня почти на метр). Когда Бладжюс начал прощаться – завтра тяжелый день, господа! – а Люция без приглашения бросилась его провожать, мы с Рутой тоже вышли на улицу. Сели у озера. Целовались со скуки, но, когда я попробовал уложить ее на траву, услышал:
– Ты тут еще не начальник, куда торопишься!