Шрифт:
Заезжих штабных чинов – «животов», «зрачков» (по батальонной терминологии) – он потчевал «чем бог послал» – жалко, что ли, консервов и браги! – но дальше не церемонился: приехал за орденом, нет ничего проще – зарабатывай его в бою! Делал он это неожиданно и виртуозно, в свойственной ему манере агрессивной клоунады, ставя проверяющего офицера в безвыходное положение. На построении перед самой операцией Никольский призывал уже одетого в броню политотдельского «зрачка», собравшегося ехать соглядатаем в большем или меньшем удобстве вместе с управлением батальона и «давать советы» по партполитработе, – и перед строем батальона нарочито громко – глотка была луженая – говорил: «Ну что, товарищ майор, у вас есть редкий случай показать силу партийного слова вот непосредственно нашим доблестным разведчикам, тем более у них пулеметчика убили… умеете обращаться с пулеметом?» Как правило, офицер терялся от неожиданности и не решался противиться перед строем батальона. Приходилось ему зарабатывать орден «по-честному». Был скандальный случай, когда один заезжий капитан, набравшись мужества, отказался идти в бой с пулеметом и разведкой, за что комбат подал на него рапорт командиру полка о трусости. Капитан оказался не простой, со связями в политотделе ВДВ, может, чей-то высокопоставленный отпрыск, в дивизию спустили нагоняй, и злоба на Никольского затаилась. Зато после двух-трех таких приемов поток «животов» почти иссяк, что высвободило комбату и всем нам огромное количество времени, сил и душевного здоровья. Ревизии эти ведь очень изматывающие мероприятия. Теперь из штабных приезжали только самые отпетые, которые действительно хотели испытать войну на себе (попадались и такие извращения в штабах, не все ж были приспособленцами), либо, зная обычаи Никольского, к нам посылали в наказание с какой-нибудь фиктивной миссией проштрафившихся штабных чинов («Ступайте, товарищ капитан, к Никольскому, он вам доверит душманский пулемет грудью закрыть…»).
9
Но главным афганским несчастьем было все же не начальство и даже не душманы, а жара, особенно на юге. Нам, аборигенам северных широт, не было способа привыкнуть к этому пеклу, хоть проживи в нем изрядно; эта сковородка мучила и изнуряла до конца службы. Прослуживши здесь год или чуть меньше, воин худел килограммов на десять – пятнадцать, научался терпеть и делать кое-какую профилактику; научался экономить воду и пить при случае впрок, не валиться в обморок при всяком перегреве и по возможности чаще проветривать в паху и под мышками, чтоб не образовалась потница – довольно мучительная сыпь от обилия пота. Но не замечать жары вовсе, отвлечься и не думать о ней, наверное, дано было только местным жителям, если это вообще было возможно. Даже при полном дневном безделье, просто лежании под навесом жара сильно изнуряла, и к закату солнца ты был совершенно измотан, даже не шевелясь. А мы ведь еще и воевали, и проводили бесконечные занятия и тренировки. Душманы уже погружались в послеобеденный сон, а русские солдаты продолжали трепать обмундирование об окрестные скалы. Легче всего понять это состояние организма, если представить себя, допустим, в не самой жаркой сауне – градусов 65–70, но без возможности выхода из нее на протяжении десяти – двенадцати часов. Песок, оружие, техника, камни – все раскалено до того, что можно получить ожог, а навес дает лишь относительное облегчение, только защиту от прямых лучей, не уменьшая температуры воздуха вокруг, не уменьшая этого пышущего отовсюду жара. Каждое движение дается с трудом и сопровождается обильным потоотделением, голова все время немного кружится, а если резко встать – мир может уплыть, получается тепловой удар. Бывает, что разум и вовсе отказывает и – либо впадает лишь в некий ступор, почти бессознательное состояние плывущего перед глазами марева, либо действительность начинает восприниматься хаотическими обрывками, звуки и голоса то усиливаются, то утихают, и ты не можешь связать воедино отдельные впечатления происходящего. Тут главное – что-нибудь в себя постоянно закидывать, какую-то еду и воду. Но и это непросто. Сгущенка, выдаваемая на паек солдатам и офицерам и бывшая основной разменной монетой в Афганистане, – продукт замечательный, но она тянет за собой обильное питье, а воды всегда в обрез. Кроме сгущенки можно еще сосать леденцы, иногда комочек соли, иногда сигарету, иногда же можно пожевать листок растения, если уверен, что не умрешь. Но на это можно было рассчитывать, ведя операцию в какой-нибудь «зеленке», густых тропических зарослях вокруг афганских рек, где чаще всего и скрывались душманы, а в абсолютно голых афганских горах ни о каком листочке уже не думали. Вообще солевой дефицит, образовывавшийся от постоянного обильного потоистечения, порождал желание съесть того, не знаю чего: хотелось укусить собственный сапог или попробовать на вкус дерьмо, поскольку ясно было, что чего-то организму все же не хватало, но чего – не ясно.
За прибытием молодого пополнения в конце мая, за его выгрузкой из вертолетов в батальоне собирались понаблюдать как за цирковым представлением. Стояли в панамах бывалые воины, отслужившие здесь полгода и больше, – тонкие, как осы, с загорелыми или, точнее, обугленными до блеска лицами, в белесом выгоревшем и запыленном обмундировании. Садились грузовые вертолеты, вздымалась мелкая афганская пыль, и солдаты, любознательные, как мартышки, отрывающие лапы кузнечику, придвигались поближе, отворив в предвкушении зрелища рты. В следующую секунду открывалась аппарель и происходило самое веселое для батальонных старожилов событие: не ожидавшие резкого перехода из прохладного тела вертолета, летевшего из Кабула (где тоже было существенно прохладней), молодые солдаты, сделав шаг вперед, пятились и слегка приседали, будто их всех разом ударили тяжелым по голове. На лицах появлялась гримаса страдания, а то и отчаяния – тут только они понимали, куда попали. Вот это невольное отшатывание при первых же шагах по земле нашего батальона, повторяющееся из раза в раз, неизменно вызывало громкий смех и зубоскальство. Молодые, непривычно дородные от союзных харчей, которыми их кормили в учебном подразделении, где они провели полгода, в обмундировании слишком густых, не выгоревших еще тонов, с искаженными лицами, на полусогнутых выскакивали из вертолетного брюха и строились невдалеке. По себе помню это первое впечатление навалившейся жары, пригнетающее к земле, как железная плита, заставляющее инстинктивно присесть и бежать в поисках укрытия, – я тоже в первый раз инстинктивно побежал. Но на этой части земной поверхности не было укрытия от жары, бежать было некуда.
Затем, как правило, объявляли общее построение батальона, и происходила торжественная передача боевого оружия молодому пополнению. Дембеля уже стояли разодетые, как для парада на Красной площади, – в нашивках и аксельбантах. Им было еще жарче, чем прибывшим, но они выносили это с неторопливым показным молодечеством; это была великолепная дембельская спесь. Пока замполит батальона говорил принятую в таких случаях зажигательную, но немного туманную речь об интернациональном долге, а солдаты, как обычно, ее вдумчиво слушали, несколько человек из молодого пополнения валились в обморок, пораженные глубиной политической мысли и солнцем. Дело было привычное, и упавших сразу относили в медсанчасть, где все уже было готово к приведению их в чувство. Эти падения в обморок, впрочем не особенно опасные для здоровья, тоже были частью презентации, как сказали бы позже, – презентации жарких стран для новобранцев. Обмороки довершали для них первые впечатления от предстоящего места службы. Почему-то считалось: кто упал на первом построении, тот непременно выживет, – одно из многочисленных солдатских суеверий. Видимо, так бывало не всегда.
Летом на базе батальона в половине первого был обед, поскольку дальше уж пекло настолько, что кусок бы в горло не залез, а с часу и до четырех, а в тяжелых случаях – и до пяти был мертвый час для всех, не занятых на службе. Солдаты обливались водой из бочки и лежали, изнывая, в лагерных палатках с откинутыми пологами. В это время можно было не опасаться, что воины от безделья что-нибудь натворят, – здесь каждое движение давалось с трудом. Спать, даже в тени навесов, днем было почти невозможно, этому мешали еще противные кусачие афганские мухи. Накроешь от них физиономию платком или тетрадным листком, чтоб заснуть, – через две минуты в глазных впадинах лужицы пота, под затылок тоже натекло. Встаешь, утираешься, льешь на голову воду, ложишься опять. Засыпать днем научались лишь самые матерые воины, уже перед дембелем, в войсках их называли «Рексами ВДВ». Название это было не от латинского rex («царь, вождь») – а считалось, что это подходящее имя для злой собаки. А может, и от латинского, кто знает… Если про кого-то говорили «Настоящий Рекс ВДВ – дрыхнет после обеда», это означало, что воин закалился настолько, что из него самого можно уже лить пули и делать танковые траки.
Офицеры для послеобеденного отдыха собирались в «доме офицеров» – так в шутку называли огромный надувной бассейн, расположенный возле палатки командира батальона под плотным навесом из маскировочных сетей, что защищало его от солнца, но не от приятного обдувающего ветерка. Для какой цели был предназначен этот бассейн изначально, так и осталось не проясненным в моей голове. Надо сказать, что тогдашняя моя нелюбознательность сейчас, спустя много лет, меня удивляет. Но это я, подумав, отнес на счет того, что в психологических сочинениях называется «измененным состоянием сознания». Война – это в принципе «измененное состояние сознания», как и любовь, а если еще мозги постоянно подогреваются паяльной лампой – и подавно. Вполне возможно, что бассейн был каким-то переправочным саперным средством для форсирования, например, Днепра или – чего там – Амазонки, но нам оно замечательно пригодилось и для другого. В этом бассейне разом помещались почти все офицеры батальона, не занятые по службе, – человек десять. Плавать было, конечно, нельзя, все просто висели на надувных бортах лицом и ногами к центру: комбат, замполит, ротные, взводные – офицерское собрание батальона. В основном перекидывались шуточками, иной раз просто спали в воде, иногда проводили нечто вроде совещаний.
10
Наша с Денисовым двухместная палатка находилась метрах в двадцати от большой лагерной палатки, где спали солдаты. Расстояние выбрали нарочно, чтоб не слышно было наших разговоров, но солдаты все равно подслушивали; поэтому, желая что-то скрыть, мы разговаривали на ходу в офицерскую столовую либо отходили курить в пустыню. А за лагерной палаткой была яма, где и сидел Муха, следовательно, она находилась метрах в тридцати – сорока по направлению к пустыне. Можно было и не подходить к нему, не встречаться глазами все три дня ареста, а там посмотрим. Нагибаясь, чтобы спуститься в свою палатку, я мельком взглянул в сторону ямы: оттуда ритмично продолжала выныривать мухинская панама, и лопата выкидывала горсть песка на бруствер. Это была явная демонстрация, не мог же Муха столь жестоко шевелить ломом и лопатой все пять часов, что мы были на занятиях; наверняка ему сообщили о нашем приходе, и он увеличил скорость движений. Ну, значит, все по плану – от жары и жажды он не загнется. Впрочем, с Мухой все могло быть иначе; провоевав с ним вместе почти год, я знал, что он обычно делает лишь то, что ему говорят, поскольку никакой другой мысли просто не может угнездиться в его голове, иначе умственная деятельность могла застопориться в ней навсегда. Он заметно морщился даже тогда, когда ему предлагали выбрать какой-нибудь один вариант действий из двух, судорога мучительства проходила тогда по его лицу. Про выбор из трех-четырех вариантов и речи быть не могло. Ведь всегда есть человек, который знает, какой вариант лучший, а если знает, то почему же он сразу не скажет о нем Мухе, он ведь целый… лейтенант, капитан, майор? Наверное, в наказание за недостаточно добросовестную службу… И это не было глупостью, а… сложно объяснить – религиозным избранничеством (тогда мне не могло это прийти в голову, но теперь я все упорней так думаю). Он был избран свыше делать что-то ясное и определенное в жизни, а не мельтешить в ней попусту и не отвлекаться на ерунду: погибает товарищ – выручай не задумываясь; натворил – отвечай, заставили копать – копай.
Оставив автомат и полевую сумку, я вышел из палатки и стал перед обедом обмываться по пояс, чтобы привести себя в чувство. Вызванный дневальный поливал мне из котелка. Все было не в радость, в каждой струйке воды незримым соучастником был Муха, который вон там – стучит в пыльной яме ломом. Я был влюблен тогда, и моя невеста в Питере ожидала моего скорого уже возвращения, я писал ей каждый день письма, а иногда и по два раза. Как для всякого влюбленного, мир потерял для меня глубину и пространство, за каждым движением и предметом тотчас же возникали большие глаза моей возлюбленной, ее улыбка и волосы, а дальше уже ничего не было видно. Влюбленным это помогает переносить лишения, ты живешь в преображенном мире, в котором тебя уже ничто не может сильно тронуть и повредить. На эти три дня глаза моей невесты заместились запыленными глазницами Мухи, в которых не было глаз, а иногда наплывал тот его взгляд в курилке, в котором отсверкивал огоньками злополучный окурок. И взгляда было тоже не разглядеть – одни огоньки.