Шрифт:
Интервьюер: Нет. Нисколько.
Информант: Я в церковь хожу, и покрестилась я, Танечка, в 91-м году. В 59 лет. Вот. И я так пришла к тому, что я вообще стараюсь не пропускать службу, там помогаю, там все это. Что прежде всего человек, конечно, чем раньше, тем лучше должен в душе своей строить храм вот этот. Ну, можно сказать, царствие божье, небесное, но храм. Такой, который тебя держит, и который и другим будет помогать, и все. Вот это. Это самое главное. Не озлобляться, ничего. Потому что я помню, даже после войны вот я как-то со школы шла с Мойки вот на Чехова, шла по Жуковского, навстречу мне шел пленный немец, но он свободно ходил, так некоторым разрешали, которым — неопасный там как бы там, разные там были. Ну в своей форме он, в этом кепи зеленом таком, в зеленой форме мышиной там шел. И я шла, посмотрела на него, у меня в глазах потемнело от ненависти. Вот это было во мне. Я уж потом каялась батюшке, что ненависть во мне вот была, жила. В ребенке даже. Вот эта ненависть. Вот. Даже неосознанная, просто потемнела. И когда я увидела, он уже подошел ко мне, я увидела, что он идет вот так вот, голову. Вот это было ужасно. Нельзя ненавидеть никого. Нельзя.
Интервьюер: Вероника Никандровна, большое вам спасибо за разговор, за рассказ. Вот я надеюсь, что если у меня будут еще вопросы, то я вам позвоню.
Информант: Да конечно, всегда пожалуйста. Я всегда жду.
Интервью с Ольгой
Интервьюер: Есть сорок семь вопросов, которые в принципе мне надо тебе задать. Это какие-то конкретные сюжеты, которыми я могу, ну, интересоваться. Вопросы самого разного порядка. Вообще, вот первый вопрос, да: где и когда ты родилась и вот кто в семье жил в блокаду?
Информант: Ну, соответственно, на первый вопрос отвечаю. Родилась в 65-м году в Питере, в самом центре. Двадцать лет после войны, на улице еще был булыжник. Послевоенные люди еще что-то иногда говорили, ну… Кто из блокадников? Значит, дед и бабка, родители матери. Ну поскольку бабушка вместе со второй бабушкой жила вместе с мамой и с отцом, как-то в воздухе все это носилось. Дед, материн отец, погиб в блокаду здесь, бабушка проработала большую часть блокады, работала она в порту и занималась отправкой детей, эшелонов через линию фронта, соответственно, несколько раз переходила кольцо блокады.
Интервьюер: То есть практически все старшее поколение?
Информант: В общем, да. Ну и плюс все или большая часть родителей, дедушек и бабушек моих знакомых, одноклассников, всяких друзей, причем моих одноклассников, у которых сохранялись дедушки, было практически две-три штуки, я им ужасно завидовала. Видимо, они сами себе завидовали, потому что дедушка в наше время — это была безумная ценность. Ни у кого не было. И, что такое дедушка, мы все представляли примерно по Деду Морозу. Вот или по сохранившимся в школе педагогам, типа нашего историка, который… правда, он на войне был, частично был контужен, такой вот он, значит, был всем дедушка, но дедушка был очень мрачный и свирепый… (Смеемся.) То есть мужиков вот этого, старшего поколения, вот на ровесников наших отсутствующих дедушек мы смотрели, как на какое-то вот сокровище. Ну и соответственно, женщины того поколения и наши матери тоже вот трепетно относились к таким персонажам, даже если это были чужие люди. Даже в очереди с ними как-то исключительно бережно обращались. Вот. Ну это, по крайней мере, вот самый близкий круг из тех, среди которых я[140] выросла. Ну вот. А мать отца, она тоже как-то вот в блокаду здесь болталась, но об этом я знаю гораздо меньше. Вот. Это на первый вопрос.
Интервьюер: А вот такой вопрос: а можешь ли ты вспомнить время, когда…хотя бы приблизительно, когда появились, когда ты узнала о блокаде? Был ли это школьный возраст или это было значительно раньше?
Информант: Ну так отчетливо назвать, что вот в такой-то день я об этом узнала, конечно, я вряд ли могу. В какой-то момент я представила себе, что я как будто всегда об этом знала. Что вот оно было. Ну, соответственно, потому что у нас где-то с класса третьего, наверное, нам что-нибудь рассказывали, где-то к классу пятому, когда нас это все достало — мы поняли, что вот уже все уши прожужжали! А следующий такой этап был, когда я осознала вот какие-то из рассказов отца и бабушки и поняла, что… а вот она действительно была. Вот что-то такое.
Интервьюер: Удивительно, потому что вот чаще всего вот мне говорили именно о том, что вот какие-то школьные знания оказывались вторичными по сравнению с теми знаниями, которые люди ну, узнавали в кругу семьи, а потом уже как-то. Поэтому это очень интересно.
Информант: Ну вот школьные знания они просачивались так незаметно, а когда на вот таком вот общем примерном представлении о том, что да, вот была блокада, появлялись рассказы уже вот моих семейных, они были остро конфликтны и очень конкретны по деталям. И они смотрелись как что-то живое по отношению к чему-то такому, что вот в принципе есть. То есть знание абстрактное и чувство конкретное.
Интервьюер: Да. Ну вот а были ли… были ли вообще разговоры вот в семье о блокаде? И в каком контексте они возникали?
Информант: Ну иногда вот за вечерним чаем, когда все собирались, иногда внезапно вот разговор переходил «а вот ты помнишь» и что-нибудь такое. Или «а вот в то время говорил, что»… и опять вот какие-то были детали. Это ну, самое частое было.
Интервьюер: А как родственники на эту тему реагировали?
Информант: Ну по-разному опять таки. Потому что вот иногда, когда бабушка сама начинала вспоминать с подачи мамы, да, допустим, или с подачи второй бабушки, я ее тоже бабушкой называю просто, потому что она, собственно, никто, даже не родственница, она просто всегда с нами жила. Она вырастила и маму, и меня. Вот. Ну и вот они как-то вдвоем начинали там что-то вспоминать. Или второй вариант, когда я своими вопросами или действиями провоцировала какие-то высказывания на эту тему, но чаще всего отец меня пытался воспитывать, на его что-нибудь вдруг наезжало, вот, и он или в качестве морального примера приводил какие-то детали, или в качестве комментария к тому, допустим, почему у нас до сих пор режется на сухари квадратиками маленькими. Когда ребенок за столом капризничает и кричит: «А я вот не хочу вот такие вот сухарики, квадратненькие». — «А ты знаешь откуда? А вот оттуда!» Ну примерно вот так. А дальше уже одно за другим там тянулось, а потом: «Папа, расскажи еще!» и… Вот такие вот вещи больше всего запоминались, а реакция самая, пожалуй…скорее всего, разговоры утихали, когда блокада связывалась с темой политики. Потому что когда начинались разговоры, допустим, о Бадаевских складах, а понятно, что там 60-е, 70-е годы эти разговоры по инерции люди сами пресекали, как-то произносится две-три фразы, бросаются, и тишина после этого. Пауза. И взгляд такой вот: ничего лишнего не сказал? Вот. А потом уже стали свободнее говорить о таких вещах, но дальше уже трудно было отличить их воспоминания от каких-то рассказов их сослуживцев, ну а потом, чаще всего, все-таки переходили на описание атмосферы довоенной, военной там, послевоенной.
Интервьюер: А сухарики, слушай… Вот удивительно, я просто не… Я просто не знала, не знаю об этом. А почему сухарики режут на квадратики?
Информант: Потому что…
Интервьюер: А, потому что довески им выдавали?
Информант: Нет, когда выдавали порцию, вот кусочек хлеба, когда он приносился в семью, его резали на маленькие квадратики, примерно вот сантиметр на сантиметр или меньше и раскладывали сушить. Ну хлеб был плохой и достаточно… И когда он подсыхал, его хотя бы есть можно было. И до сих пор я знаю несколько семей, где старшее поколение вот так готовило сухари, и мы автоматически уже начали. Причем даже уже и булку так режем. Хотя у нас ведь дома только, например, это к хлебу относилось.