Шрифт:
Мать была ньоно, а отец — белый. Когда он был маленьким, он не думал об этом. Они жили в Париже, у них была своя квартира — в центре, в двух шагах от Елисейских полей. Только сейчас он понимает, что в этом браке мать «снизошла». Было именно так: его мать, «негритянка», «дикарка», Нгала Кронго, снизошла.
Когда они проезжали по городу, Кронго видел брошенные на улицах машины, воронки в мостовой, выбитые окна. У одного из домов на набережной Республики стояли люди с поднятыми руками. Промелькнул патруль белых, автоматы поднялись в приветствии вслед «лендроверу». Знакомая улица. Коттедж Кронго, палисадник пуст. Еще квартал — и ипподром.
«Лендровер» медленно завернул, остановился у ворот. Тишина. Казалось, сюда выстрелы не доносились. Шофер заглушил мотор, подтолкнул Кронго локтем. Мелькнуло — большинство конюхов бауса… Может быть, их уже нет в живых. Этого не может быть. Второй белый подбежал к конюшне. Скрипнули ворота. Потом раздался отчаянный крик, белый выволок за руку извивающегося старика. Это был полудурачок Ассоло, постоянно живущий на конюшне. Денег он не получал, его только кормили.
Кронго помнит, как однажды мать в разговоре об отце — они сидели с приятельницей в гостиной, был тихий день — сказала: «Милый, добрый Эрнест». Маленький Кронго услышал это случайно — он сидел спиной, делая вид, что читает. Задолго до этого он прислушивался, потому что разговор шел об отце, о том, кто такой его отец. Ему было лет десять, но он сразу понял, что вот в этом, в этой фразе, сказанной матерью как будто мимоходом, тихо, с каким-то странным чувством, то ли с сожалением, то ли с насмешкой, было что-то унизительное. «Милый, добрый Эрнест». Снисходительность этих слов была ему тогда обидна. Но он вдруг понял, что мать права, что его отец и должен быть для нее совсем не тем, чем для него. Не «тем самым», не знаменитым тренером, не третьим наездником страны, много раз бравшим лучшие призы сезона. Его отец для нее — не Дюбуа-Принц, а именно — «милый, добрый Эрнест». Эрнест, к которому мать снизошла, именно — снизошла. Позже он стал понимать, почему этот брак был неравным для матери. Для блестящей выпускницы Сорбонны, «настоящей писательницы», молодой, красивой, для которой были открыты многие двери, которая была знакома с художниками, писателями и артистами.
— Мбвана, мбвана, я здесь ни при чем, — пытаясь рукой ухватиться за белого, кричал Ассоло. Ноги старика смешно переступали по земле. — Мбвана, мбвана, я ни при чем… Месси, не трогайте меня, я ни при чем… Господин директор, скажите им, что я ни при чем! — завопил он, увидев Кронго. — Месси Кронго, я еще не задавал корм… У меня был отдых…
— Тише! — сероглазый отпустил старика. Второй, который явно был старшим, чуть заметно улыбнулся.
— Знаешь этого человека?
Голос был тихим. Нет, он уже не кажется Кронго похожим на хорька. Крейсс, это — Крейсс… Тот самый… тот Крейсс.
Но мать была несчастна. Она была глубоко несчастна, и он больше других понимал это. Он помнит, как однажды спросил ее: «Мама, что такое жизнь?» И она ответила: «Маврик, запомни, жизнь — это удар». Он хорошо помнит, как она сказала это. Не с решимостью, не со злобой. А с каким-то безразличием — хотя в то время она была еще сильна и молода. «Маврик, запомни, жизнь — это удар».
Мир отца был другим. Он пах навозом, вкусным лошадиным потом, в нем звучала музыка над трибунами, в нем каждый день слышался никогда не надоедавший ему стук лошадиных копыт. Раз-два-три-четыре… Раз-два-три-четыре… Казалось — он весь день может не вылезать из качалки. Он помнит качалку чуть ли не с пяти лет. «Маврик… Три круга тротом, два шагом». — «Хорошо, папа». — «Потом будем смазывать Галилея». — «Хорошо, папа». — «Два круга тротом, круг шагом, круг размашка». — «Хорошо». Раз-два-три-четыре… Раз-два-три-четыре…
— Господин директор, что они хотят от меня? — шепотом спросил Ассоло.
— Успокойся, Ассоло…
Что же он должен сделать сейчас, если конюхов и жокеев нет.
— Извините, господин директор, — улыбнулся второй белый, Крейсс. — Еще раз извините.
Да, теперь они должны убедиться, что он, Кронго, им не врал.
В этой улыбке, в улыбке этого белого, есть что-то особенное. Какая-то неожиданная симпатия, а может быть, не симпатия, что-то, что ускользает от Кронго, оставаясь на дне золотисто-карих глаз. Губы Крейсса странно приближены к мягко закругленному носу, иногда кажется, что вместе с подбородком они становятся зеркальным повторением верхней части лица.
— Он будет радоваться, господин комиссар… — ньоно с баками плюхнулся рядом с шофером. — Тебя, собака, отпустил сам комиссар Крейсс. Молись…
— Власть узурпаторов кончилась, — сероглазый улыбнулся, щелкнул пальцами. Значит — это помощник Крейсса. — В стране наведен порядок. Собственность будет возвращена народу. Местному населению, как белому, так и черному, возвращаются отнятые права. Запомните это. Деятельность националистических и коммунистических агитаторов раздавим без всякой пощады, — он прыгнул на капот.
— Набережная… — Крейсс поправил автомат.
— Господин директор, утром никто не пришел…
Они с Ассоло шли по проходу центральной конюшни. Никого нет. Но лошадей не тронули. Хруст овса.
— Я сам себе говорю — Ассоло, убери центральную, — Ассоло весь дрожал. Остановился у денника с табличкой: «Альпак». — Месси Кронго будет сердиться… Конюхи в конюшне молодняка… Гулонга не пришел, жокеи не пришли, Камбора и Ндола не пришли, месси Гусман тоже не пришли, старший конюх Мулельге не пришел. А Вилбу белые — чик… А потом на центральной дорожке — тах-тах-тах-тах… — Ассоло закатил глаза, замычал, видно было, что слова, которые он с натужным мычанием произносит, рождаются сами, без его участия, в эту же секунду. Но Кронго вспомнил, что уже раньше слышал нечто подобное от Ассоло. — Агуигу калугу ммын-галу… — мычал Ассоло. — Альгыба кандра ммантт… Ычч-ычч… Ауглы… Солдат, белый солдат, месси… Ай, как все попадали… Вы можете посмотреть, они там лежат, все бауса, которых они чик… Ндола-лихач, Вилба, брат Вилбы… Конюхи… Корм задавать некому, гулять некому…
— Альпак… — сказал Кронго. — Не ешь быстро.
Жеребец повернул голову. Моргнул. Последние месяцы Кронго хотел снова сесть в качалку. Ведь вес у него прежний. «Как человек. Совсем как человек». Альпак понимал все его слова, и Кронго говорил с ним только как с равным. Но если никого на ипподроме нет, значит, все пропало. Все, что он сделал за девять лет. Не задан корм, не выведен молодняк, выбиты из ритма жеребята первого года.
— Сегодня не будет прогулки, Альпак, — Кронго отвел глаза, так как жеребец понимал взгляд. — Мне нужно домой.