Шрифт:
— Как же, расстреливать, — процедил Остен-Сакен. — А три года каторги за поджог миллионного состояния не хотите?
— Я бы стрелял, — упрямо вздернул подбородок Фитингоф Второй.
— Где же вы были, когда горел ваш замок? — усмехнулся Остен-Сакен.
— Господа! — Ливен призвал собрание к порядку.
— У меня, собственно, все. — Жандарм задумчиво наматывал кончик бороды на палец. — Можно сказать, что почти повсеместно при выходе прихожан из церкви после богослужения распространяются прокламации.
— Обыскивать надо. — У Фитингофа Второго всегда был наготове верный рецепт.
— У нас пока не военное положение, — не то в пику обер-лейтенанту, не то просто сожалея, заметил Мейендорф.
— Как видите, господа, я ничего не преувеличил, — подвел итог Билленштейн. — Обструкция немецких пасторов обычно достигает апогея именно в тот момент, когда наступает черед молитвы во здравие государя императора. Так что, сами понимаете. Сегодня вы уберете патриотических священнослужителей, а завтра социал-демократическая стихия сметет вас.
— Наладить хозяйство надо, вот что, господа! — сказал Медем. — Чего греха таить, батраки смутьянствуют не столько из-за кирхи, сколько из-за копейки. По крайней мере так обстоят дела у меня в имениях. Механизация, удобрения, повышение сортности — вот что может поднять выработку и даст возможность больше платить людям. Тогда погаснет основной, на мой взгляд, очаг недовольства.
— Это не выход, — не согласился Мейендорф. — Мы все равно не сможем платить намного больше, чем теперь. Повышение урожайности невыгодно. И без того у вас, в Курляндии, собирают по девяноста шести пудов с десятины, почти вдвое больше, чем в Вильно. Но что с того? Цены-то на хлеб падают! Вот и думай тут, как быть.
— Смелее переключаться на животноводство. — Медем явно не давал застигнуть себя врасплох. — Сеять клевер, люцерну, выращивать кормовую свеклу. Уверен, что наша шортгорнская порода еще себя покажет!
— Вы думаете? — Мейендорф спасовал. — У нас она не привилась.
— Я знаю, что в образцовых хозяйствах Лифляндии лучше зарекомендовали себя швицкая, айрширская и ангельнская породы, — так и сыпал названиями граф — знаток крупного рогатого скота. — Но по качеству молока шортгорны вне конкуренции. Мы продаем производителей даже в Копенгаген. Мой управляющий имеет медаль за отличное спаривание.
— Примите наши поздравления, Конрад. — Ливен иронически улыбнулся. — Не будем отвлекаться от насущных вопросов. Положение создалось исключительно серьезное, и я не уверен, что пожар можно залить даже молоком шортгорнских коров. Наш молодой друг и хозяин, — он ласково кивнул на графа Рупперта, — вероятно, разочарован. Признаться, я тоже, господа. Оба мы надеялись на то, что здесь будут выработаны более радикальные меры, найдены смелые решения.
— Думаю отремонтировать какое-нибудь списанное орудие и поставлю его на башню, — с готовностью откликнулся Рупперт. — Пулеметы тоже не повредят.
— Стрелять сами будете? — Остен-Сакен негодующе фыркнул. — Один, как у нас в России говорят, не выходит на бранное поле.
— Вы тут, граф Рупперт, — обратился к хозяину Билленштейн, — изволили упомянуть Райниса. — Пастор уронил седовласую голову на грудь. — Скорблю об этой заблудшей душе, поставившей свой незаурядный талант на службу дьяволу. Этот человек сеет плевелы ненависти в народе, неустанно раздувает тлеющие искры разбоя и мятежа. Если вы хотите действовать, фюрст, начните с Райниса. Без него, поверьте, сразу станет легче дышать.
— Мы с бароном, — Ливен исподлобья бросил взгляд на Мейендорфа, — уже сделали представление Пашкову.
— Я со своей стороны, — сказал Мейендорф, — предпринял отдельные маневры в высших сферах. Пока ничего определенного сказать не могу. Райниса вернули из ссылки с согласия весьма высокопоставленных лиц.
— Пока же, насколько я знаю, — пастор медленно поднял голову; от прилива крови его мясистое лицо побагровело, — сей поэтический бомбометатель воскрешает антихристианскую легенду о медвежьем сыне Лачплесисе. Вновь все мы, носители великой немецкой культуры, будем оболганы, осмеяны, обвинены во всех смертных грехах. Он науськивает на нас простой народ, выставляет нас в качестве главных виновников унижения, горя и слез.
— Почему правительство не запретит пасквильные очернительские писания? — развел руками Медем. — Черт знает чем занимаются эти господа.
— Знаете, как назвал свою пьесу Райнис? — Пастор повысил голос, и для высокого собрания так и осталось неясным, кого имел в виду Медем под «этими господами»: цензоров или же литераторов? — «Огонь и ночь»! Так будет называться это, с позволения сказать, творение. Ночь — это мы, слуги божии и потомки прославленных ливонских рыцарей, а огонь, разумеется, сам поэт, вернее, ненависть, от которой он безвозвратно ослеп. Будьте уверены, что этот огонь испепелит еще не один замок.