Шрифт:
В его голосе, тихом и чуть скрипучем, в немножко приподнятых оборотах речи, в том, как он сложил руки, в непринужденной легкости и изяществе этого жеста Кудрин инстинктом почувствовал человека из прошлого, выдержанного, воспитанного и умеющего вести разговор с любым посетителем, выжидательно рассматривая и оценивая его. Но в то же время он уловил в этом старике странное, непрекращающееся внутреннее беспокойство, лихорадку, словно его пожирал таимый от всех, но мучительный горячечный жар. Этот жар и чувствовался в сумасшедшинке таких спокойных и замкнуто-вежливых на первый взгляд темных глаз.
И, словно повинуясь приказу собеседника, Кудрин поклонился и сказал:
— Разрешите назвать себя… Я директор треста «Стеклофарфор», Кудрин.
Старик не выразил ни удивления, ни интереса.
— Возможно, вас удивляет мое посещение, — продолжал Кудрин, но старик остановил его.
— Прошу прощения. Будьте любезны присесть и великодушно извините, я только набью трубку. У меня привычка курить. Разрешите?
— О, пожалуйста, не стесняйтесь, — ответил в тон Кудрин, ведя игру на состязание в вежливости и предупредительности. И он сел на тяжелый дубовый стул, неподалеку от двери. Теми же бесшумными и по-молодому быстрыми шагами Шамурин вышел в соседнюю комнату. Кудрин имел время оглядеться.
Стены большой, запущенной комнаты с выцветшими обоями, не сменявшимися, видимо, много лет, были сплошь увешаны работами хозяина. Большинство из них были акварели, написанные широко, легкими и прозрачными тонами. Над пианино, против Кудрина, висел прекрасный, в полный рост, портрет женщины в бальном платье, своей мягкостью и расплывом напоминавший ему портреты Карьера. Эта расплывчатость контуров еще усиливалась слабым освещением простенка, и на холсте отчетливо выделялись только белые, точеные руки.
Стена направо была заполнена рядом рисунков, угольных и акварельных набросков к уже знакомой гравюре. Их было около тридцати. Два или три изображали в разных вариантах пейзаж, остальные бесконечно повторяли фигуру и особенно лицо девушки. Один больше других привлек внимание Кудрина. На большом листе ватмана угольным карандашом быстро, нервно, с вдохновением было нарисовано лицо девушки, несколько крупнее натуральной величины. Видимо, художник стремился не столько к достижению сходства с оригиналом, сколько к передаче того выражения бесплодного ожидания и отчаяния, которое поразило Кудрина на выставке. Поразительной была сила лепки. Лицо буквально выходило из плоскости бумаги, казалось объемным. Вписанное в ватман крупными штрихами, лицо жило своей, самостоятельной жизнью, и от мучительного страдания, которое запечатлелось в каждой его черте, Кудрину стало не по себе. Он с усилием отвел взгляд от глаз девушки и тут же отметил, что рама обвита венком из хвои и креповой лентой. Внизу на раме была медная карточка с какой-то надписью. Кудрин привстал со стула, желая прочесть ее, по в эту минуту вернулся Шамурин, раскуривая на ходу старинную немецкую фаянсовую трубку.
— Чем могу служить? — повторил он, останавливаясь против Кудрина в той же позе со скрещенными руками.
— Видите ли… возможно, вы удивитесь, но я видел на выставке вашу гравюру. Она поразила и глубоко тронула меня. Я не говорю пустых комплиментов, это правда, — поспешил сказать Кудрин, увидев, что лоб художника пересекся хмурой вертикальной складкой. — Она поразила меня правдой и силой, давно мной не виденными. Я хотел приобрести ее, но кассирша сообщила, что гравюра не продается. Но я так заинтересован ею, что вот решил разыскать вас и просить: если вы не желаете расстаться с оригиналом, — оттиснуть для меня дубликат.
Говоря это, Кудрин невольно заторопился, видя с недоумением, что Шамурин хмурится все сильнее и сумасшедшинка выступает в его зрачках яснее, как проступает рисунок под стеклом, с которого стирают пыль. И едва Кудрин окончил фразу, как Шамурин поднял руку.
— Следовательно, ммилостивый государь, — заговорил он, напирая на букву «м», — если я изволил вас правильно понять, вы желаете купить мою гравюру из цикла «Белые ночи?»
Спрашивал он с той же подчеркнутой любезностью, из повышая голоса, но в этой любезности и особенно в ненатурально тихом тоне Кудрин почувствовал назревающую непонятную опасность. Но еще не осознав ее, он ответил:
— Вы поняли правильно… Я, как ваш коллега…
Он не договорил. Шамурин резко бросил трубку на стол, шагнув к двери, рывком распахнул ее и, указав на ее пролет Кудрину, так же тихо, но с угрозой произнес:
— Убирайтесь вон!
Кудрин растерянно встал, думая, что старик чего-то не понял.
— Простите!.. Но вы меня неверно…
— Вон! — повторил Шамурин с тем же жестом.
— Но что же я вам сделал?
И вдруг старик затопал по полу своими худыми ногами и пронзительно-тонко закричал:
— Вон! Сейчас же убирайся, каналья! Кровь мою покупать пришел?.. Кровь? Сгинь, рассыпься, лукавый!
Он шагнул к Кудрину и пахнул на него сивушным перегаром, перекрестил грудь мелким крестиком и тем же пронзительным фальцетом запел: «Да воскреснет бог и расточатся врази его», — наступая на посетителя и тесня его к порогу.
Озадаченный Кудрин, защищаясь от Шамурина поднятой к лицу левой рукой, выскочил в коридор. За ним мгновенно щелкнул засов, и голос, заглушенный филенкой, продолжал распевать псалом.