Шрифт:
— Что готовить?
Кудрин опешил. Он мог справиться с любым затруднением, но перед кулинарией растерялся, как дикарь перед граммофоном. И, глупо улыбнувшись, ответил:
— Что-нибудь. Ну, я не знаю… Ну, то же, что сегодня, черт побери, и оставьте меня в покое.
Домработница ехидно улыбнулась и пошевелила животом.
— Где ж это видано? Сегодня суп и голубцы и завтра суп и голубцы. Что ж, цельный год одно и то же готовить? Хорошее дело.
Кудрин рассвирепел:
— Ничего не надо готовить! Ни черта, — понимаете? Вот… — Он раскрыл бумажник и бросил домработнице два червонца. — Берите и кормитесь сами. Я дома обедать не буду. Себе делайте, что хотите. Поняли? И оставьте меня. Ну!..
Домработница повернулась и шваркнула дверью. Из столовой донеслось ее удаляющееся ворчание. Кудрин скомкал недочитанную газету, сунул ее в карман, оделся и вышел из дому.
В последующие дни он совсем забросил дом. Он приезжал только ночевать и все время с утра до ночи проводил в тресте и на бесчисленных заседаниях.
Его охватила яростная, нервная жажда работы. Он набросился на трестовские дела с такой энергией и таким темпом, что сотрудники управления делами и заведующие отделами только тяжко вздыхали от гонки и шепотом перебрасывались между собой догадками о причинах его делового исступления.
Каждое замедление, каждая неувязка вызывали у Кудрина неистовую злость, и приступы этой злости испытали на себе все работники треста от помдиректора до швейцара.
Как всегда, каждый день Кудрин встречался у себя в кабинете с Половцевым. Но беседы между ними прекратились.
Кудрин не мог отдать себе ясного отчета, за что он внезапно почти возненавидел Половцева. Неосознанное чувство нашептывало ему, что происшедшая в доме ломка имеет косвенное отношение к разговорам с Половцевым, но в то же время он понимал ясно, что профессор ни на йоту не повинен в ходе событий.
А Половцев, также чувствуя явную враждебность директора, не делал никаких попыток к объяснению и только крепче замыкался в панцирь сухой, но безупречной деловитости.
И Кудрин, невольно подчиняясь веянию пронзительного холодка этой деловитости, принял по отношению к Половцеву такой же деловой и суховатый тон, воздвигавший между ними незримую, но непроницаемую стену.
И чем больше нажимал и усиливал темп работы Кудрин, тем точнее и суше становился Половцев.
Свою прорвавшуюся энергию Кудрин не ограничил пределами узкослужебной работы. Вспомнив свой визит в клуб, он обрушился на его правление, разогнал и разворошил его и, сконструировав новое, проводил свободные часы в клубе, инструктируя и направляя работу…
Он задумал провести цикл научных и литературных докладов, сам ездил к профессорам и писателям, упрашивал выступать, указывая на важность этого большого начинания.
В то же время он сам захотел прочесть в коллективе доклад на тему, связанную с ролью искусства в советской общественности. После нескольких дней раздумья он остановился на теме «Изобразительное искусство как отражение классовой культуры».
Проработав два вечера над разработкой темы, он заявил отсекру о своем намерении. Отсекр поглядел на него с некоторым недоумением.
— Что-то тема какая-то такая… непартийная, — сказал он меланхолично.
Кудрин удивился.
— То есть как непартийная? Почему? В общественной жизни нет ни одной темы, которая могла бы быть непартийной. А особенно тема, связанная с вопросами культуры.
Отсекр почесал нос и так же меланхолично промолвил:
— Оно так, да боюсь, что ребята скучать будут. Больно что-то отвлеченно.
Но Кудрин стоял на своем. И был неприятно поражен, когда во время доклада, внимательно наблюдая за залом, убедился в правоте отсекра.
Первые десять минут его слушали несколько недоуменно, но внимательно. Затем внимание стало медленно, но неуклонно рассеиваться. Послышался сначала легкий шепот, потом разговор вполголоса, кое-где рты стало сводить зевками, и на второй половине доклада из середины и задних рядов стали вставать и выходить, сначала пробираясь на цыпочках, а после не сгибаясь и откровенно стуча каблуками.
Но самым показательным симптомом было почти полное отсутствие записок, ясно определившее незаинтересованность и равнодушие аудитории.
За весь доклад Кудрин получил три записки от полутораста в среднем слушателей. Две, пустячные и несерьезные, доказывали, что зал не был глубоко затронут докладом. В одной спрашивалось: «Кто нарисовал картину, где Иван Грозный убивает сына, и почему эту картину изрезали?» В другой: «Почему в картинных музеях много картин, где изображаются боги, и почему этих картин не снимут, а оставляют их в то время, как они есть религиозная пропаганда?»
Третья была серьезной. Ее подал угрюмый худенький комсомолец с заячьей губой, сидевший с края второго ряда стульев. Он спрашивал: «По мнению докладчика, мы не должны огулом отбросить все искусство буржуазии, но должны принять из него все ценное, переварить и на основе накопленных буржуазией культурных сокровищ создать свою культуру и искусство. Так вот пусть докладчик ответит — есть ли какие-нибудь отличительные признаки, по которым можно точно определить, что из этого наследства буржуазного искусства приемлемо для нас и что неприемлемо. Есть ли какой-нибудь полный и ясный критерий для такого разграничения?»