Шрифт:
Лобов стащил Глухова с крыльца, разжал лапищи:
— Ступай-ка проспись, Иван.
Гнетущая тишина встретила Глухова под родной крышей. Людмила с Мишкой уж спать легли, завтра им обоим вставать рано: Людмиле подорожники печь, Мишке в интернат собираться.
На кухне все оставалось по-прежнему, не прибрано. Непонятно, чего от него Людмила добивается? То ли чтобы Глухов сам порядок навел, то ли, чтобы лучше на свои безобразия насмотрелся. Утром, когда Людмила стряпаться начнет, беспорядок в кухне, завал этот на столе ей, конечно, мешать будет. Людмила не раз до работы слезами умоется, но все же не приберет избу. Знает Иван — не приберет.
В боковушке он, снова не раздевшись, свалился на кровать. Уснуть, однако, не смог. Ворочался с боку на бок, катался по широкой двуспальной кровати, скрипел зубами. Никогда он еще такого унижения, такого посрамления не испытывал. Как щенка его Лобов выбросил.
«Ступай-ка проспись, Иван», — торчало и торчало в голове Глухова.
Там, на виду у всех, выбежавших вслед за Лобовым, Глухов, плохо соображая, полез зачем-то в карман, вытащил почти пустую бутылку, заткнутую свернутым носовым платком. И каким чудом она уцелела, не выскользнула, когда он мужиков в клубе расшвыривал?
Бабы и мужики, толпившиеся на крыльце, притихли. Лобов напряженно, и готовый на все, ждал.
Что делать? Разбить, что ли, бутылку о башку Лобова? А может, лучше кол из забора выдернуть? Но против Лобова и с колом не просто. Кол, как известно, два конца имеет.
Вздох облегчения всколыхнул баб, увидевших, что Глухов отступился, угас.
Сунув бутылку обратно, он пошел прочь, с глаз людских.
Проснулся он разбитым и невыспавшимся.
Людмила собирала Мишку в дорогу.
— Здесь вот пирожки завернуты, — говорила она, — съешь их поскорее. А то они испортятся у тебя. Ребят угости.
Глухову захотелось крикнуть сыну, пусть, мол, ребятня и сам Мишка не очень-то распускают языки в школе, не очень-то треплются, но передумал. Стоит ли ломать перед сопляком шапку, показывать свой испуг. Да и бесполезно это. На каждый роток не накинешь платок.
Мишка и Людмила ушли. Глухов лежал на кровати, думал. В лес он, конечно, не поедет сегодня (с подбитым-то переносьем, с ломотой в теле), имеет на отгул полное право. Выспаться надо, получше собраться с духом.
Решили, постановили, сделали.
Минут через двадцать вернулась Людмила, проводив до автобуса Мишку. Сама принялась на работу собираться: укладывала в сумку спецовку, просохшую на печи, шуршала газетой, заворачивала на обед что-то. Возьмет, интересно, на него или нет? Еда была Людмилина забота. В обед они всегда сходились на лесосеке.
Хлопнула сначала входная дверь, затем сенная, звякнула звонким затвором калитка — убежала Людмила.
Глухов поднялся, переоделся в рабочее, оплеснул осторожно лицо под рукомойником. Переносица болела — тронуть нельзя.
Двигатель, слава богу, завелся сразу, погода смягчилась как будто. Снег издавал сочное хрумканье, поселок и тайга плавали в туманной изморози.
«Только бы поскорее стаяло, — желал одного Глухов. — Размыло бы следы у Гнилой речки».
Он не стал подъезжать к самому гаражу, где уж собирались лесозаготовители, а остановился на некотором отдалении. Усмирил двигатель, вылез из кабины, начал для видимости копаться в моторе.
Люди подходили и подходили, один по одному. Их встречали разноголосыми, разнобойными приветствиями и незлобливыми насмешками:
— Ну и здоров, боров, спать, тютелька в тютельку приходит!
— А ты, поди, Татьянка, вовсе не прилегла? Парней все отваживала?
Много бы дал сейчас Глухов, чтобы вот так же прийти, свободно и смело, посмеяться, поговорить, покурить с мужиками перед отправкой.
В сторонке, тоже отдельно от людей, стояла Людмила, понурая, виноватая. Бабы то и дело окликали ее, к себе зазывали, но Людмила упорно сторонилась всех, будто недостойная чего-то.
На душе Глухова — сперва легонько, потом все сильнее и сильнее — заскребли кошки, заныла, закровоточила душа.
Где-то далеко-далеко в потаенных глубинах его дремучей натуры совесть зашевелилась. «За что же она-то мучается? — думал он, глядя на одинокую, отчужденную фигуру жены. — Натворил, выходит, Иван, а расхлебывать вместе…»
Чтобы хоть как-то поддержать, ободрить Людмилу, поднять ее настроение, Глухов как бы ненароком подошел и встал рядом.
— Докатились мы с тобой, Иван. Людям смотреть в глаза стыдно.
— Ты-то здесь при чем?
— Я ведь покаместь тоже Глухова.
И в этом «покаместь», в голосе Людмилы, Глухов уловил такую усталость, такое нечеловеческое напряжение, что сердце его тревожно забилось. То был предел, граница в их отношениях, переступив которую, Глухов всего мог лишиться: и Людмилы, и Мишки… и всего на свете.