Шрифт:
Старуха схватила Шани, словно испугавшись, как бы он со стола не упал, на самом же деле просто избегая дочерних глаз. Вокруг рта у нее залучились хитрые морщинки, то ли улыбчивые, то ли сердитые, — но она все же не смолчала:
— Гляди-ка! А люди вот говорят, будто есть кое-кто, и тебе вроде бы нужный.
— Мне?! — чуть не взвизгнула Жофи, и даже не Жофи, а уколотая в самое сердце женщина.
Старуха затрясла руками в притворном раскаянии:
— Ой, и зачем я только сказала. Знала ведь, что тотчас взовьешься. А ты могла бы и сама догадаться, что опять от свекровушки твоей наветы идут. Но я-то, старая дура, я-то зачем сразу все и выложила! — корила она себя, хотя с самого полудня только и думала, как бы выплеснуть дочери сплетню. Утром забегала к ней мать Кати Пордан, рассказывала, что сватья Кураторов совсем зарвалась, треплет про Жофи всякое: у нее, мол, хватает ума, делает вид, будто простушке Маришке покровительствует, а сама под шумок к себе мужчин приманивает. Место для свиданий у себя устроила — у кого голова на плечах, поймет, почему там беседы ведутся у забора часами. Видали мы таких покровительниц!
Жофи вскочила и инстинктивно потянулась к сыну.
— Дрянь шелудивая! — взвизгнула она из самого нутра своего, и на губах у нее показалась злая пена.
Ее мать больше не жалела ни о чем; она победила старческую трусость и теперь продолжала хитроумно гнуть свое, стараясь не выпячивать материнский авторитет, призывая дочь к ответу, а, наоборот, осторожно прикрыть его прописными истинами. Что поделаешь, приходится следить за каждым своим шагом, бормотала она. Ведь не то правда, что правда, а то, что люди говорят. Ох, да разве ж она могла поверить, будто нашей Маришке какой-то сержант по сердцу пришелся! Или что Жофи, прикрываясь Маришкой, к себе мужчин приманивает, если загорелось ей! Да ведь к ней, к Жофи, почтенные вдовцы сватались, не наемник какой-нибудь, она же и слышать о том не хотела. Чтобы Жофи простаивала под забором часами с этой лошадиной мордой! Нет, кто знавал бедного моего зятя, тому и на ум не придет такое!
Жофи видела по глазам, что мать отлично знает то, что знает, и эта косвенная выволочка сильней терзала, оскорбляла ее душу, чем если бы мать в лицо назвала ее шлюхой, дрянью. В прячущихся глазах, в поджатых губах матери скрывалось гадкое подозрение. И перед этим подозрением Жофи вдруг почувствовала себя совершенно невинной. Полная негодования, накинулась она на своих очернителей.
— Свекровь моя по себе судит! — бушевала она. — Бедный свекор в своем дому всегда только издольщиком был.
Но ярость Жофи не сразу успокоила старуху.
— А вот же видел кто-то, как старший сержант стучался к тебе в окошко, — проговорила она и с холодным вниманием, изучающе глянула дочери в лицо. Конечно, здесь не было ни слова правды, она сама вот сейчас придумала все, но ей хотелось видеть, как поведет себя дочь. И сразу же поняла, что тут ей волноваться нечего: глаза Жофи затуманились на вмиг посеревшем лице, теплые сердитые слезы струйками побежали к судорожно исказившемуся рту. Жофи обрушилась на мать:
— А все потому, что вы с каждой тварью в разговоры вступаете, рады всякому, кто меня порочит! Да вам, может, и на руку, чтоб про меня сплетни пошли, чтоб заботу обо мне с плеч скинуть! Не под силу вам стало надел мой махонький обрабатывать! Зато барышня ваша может сколько вздумается у господина нотариуса на коленях прохлаждаться. Вот погодите, обрюхатит он ее да и бросит вам на шею! Так вам и надо.
— Ой, тебе и сказать-то ничего нельзя, так и вскипаешь сразу, — запричитала мать. — Знаешь, как старики говорили: лайся, ежели собакой уродился! — Из холодного наблюдателя она опять превратилась в добрую старушку, готовую за все про все просить прощения. В душевном мужестве она больше не нуждалась и могла вновь принять свое привычное обличье.
Но Жофи уже подхватила ребенка и, когда мальчик обернулся в дверях, яростно дернула его за ручонку. На галерее навстречу ей выскочила Мари, в ее покрасневших, заплаканных глазах металась растерянность.
— Папенька такой сердитый, такой!.. — всхлипывая, заикалась она. — Сказал, что изобьет и из дому выгонит, если еще раз…
— Да пусть делает что хочет, хоть все тут передеритесь, мне до вас дела нет! Но ко мне больше не являйся. Не затем я в чистоте берегу имя мужа своего, чтобы ради тебя сплетницам на язык попасть из-за ухажеров твоих лошадиномордых! — Она нарочно выкрикнула это громко, чтобы и мать услышала у себя на кухне, и быстро вышла, оставив Маришку с ее горем.
— На ручки! Возьми на ручки! — крикнул Шани привычным требовательным тоном, когда мать не отозвалась уже на третью его попытку заявить о себе, а его короткие толстенькие ножки никак не поспевали за шуршащей черной юбкой. Но Жофи так сильно дернула сына за руку, что обе коротышки-ножки оторвались от земли и он на протяжении нескольких шагов плыл вслед за матерью, словно кукла.
— Еще и тебя тут тащи! — вызверился на него из-под черного платка сухой, незнакомый голос, и Шани, вероятно, почуял в нем нечто совершенно особенное по самой своей природе, потому что даже хныкать перестал. С испугом и изумлением в черных, как жучки, глазах семенил он за своим переменившимся вдруг провидением. Отставал иногда, но тут же подбегал, нагоняя мать, так что рука Жофи то оттягивалась назад, то опускалась свободно. Как будто это был не ее Шани, как будто кто-то чужой поручил ей своего спотыкающегося на каждом шагу ребятенка — возьми, мол, отведи домой. Близким и родным ей в эту минуту был только ее гнев. Дурные слова так и рвались из-за прикушенных губ. Девочкой Жофи с недоумением слушала, как мужчины бессмысленно, вслепую швыряли друг в друга грубою бранью, и вот теперь поняла сквернословов. С каким удовольствием она ругалась бы сейчас вслух самыми последними словами! «Так тебя не оскорбляли еще никогда», — кричало отчаянно колотившееся сердце. Ведь всякое бывало — и свекровь из дому выжила, и сестра Илуш, с тех пор как овдовела Жофи, сразу нос задрала. Жофи сердилась на них, жаловалась на судьбу. Но все это было не в счет: она скорей сама бередила себе душу, выискивала, смаковала обиды. Однако это последнее оскорбление было поистине невыносимо — оно жгло, словно вспыхнувшая пламенем одежда, которую надо любой ценой сбросить с себя.
— Даже чести моей не щадят! — бормотала Жофи вполголоса, швырком ставя перед Шани тарелку с оставшимся от обеда соусом. Она даже не желала сравнивать две картины — сцену у забора, какой была она на самом деле, и ту, которую нарисовала ее мать. Она помнила только огромность нанесенной ей обиды и гневными словами старалась заслонить то, что произошло в действительности, возмущалась преувеличенно, чтобы тем вернее смыть воспоминание о чем-то теплом, что возникло в ней под ласковым, веселым взглядом старшего сержанта. Жофи терзалась мыслью, что в этот самый час, быть может, в десяти-двадцати домах треплют ее имя. Она словно видела: вот крестная Хорват наливает молока жене механика Лака, — и слышала захлебывающуюся скороговорку последней: «А ведь Жофи Куратор недолго выдержала без мужчины!» И тут же звучал у нее в ушах голос крестной, в котором за родственным недоверием скрывалось поощрение сплетнице: «Люди болтают всякое, не такая девушка была Жофи». Жофи видела даже стол с молочными кругами от бидонов, видела жену механика с ее горбатым носом, неугомонную балаболку. А свекровь, наверное, за ужином подкалывает своего разиню Йожку, молчком уписывающего колбасу: «Жофи-то уже не так высоко нос дерет, ей теперь и старший сержант хорош». Старый Куратор хмуро вылезает из подвала с жестяным бидоном. Мать перехватывает его во дворе, потому что в доме, при Мари да при холостом сыне, не поговоришь. «Это ты, что ль, Янош?» В темноте мать совсем не видит. И Жофи опять слышит ее голос будто у самого уха: «Не хотелось при детях рассказывать… поговорила я с Жофи». Теперь ненависть Жофи обрушивается и на отца, он как бы сливается для нее со свекровью и с женой механика. Пожалуй, своих она ненавидит сейчас даже сильнее, чем всех прочих. Ведь и они не дают ей покоя в эту ужасную ночь, наполненную домами, домами, и в каждом доме под лампою люди, и все они с наслаждением перемывают ей косточки…