Шрифт:
— Жофика, не спите?
Жофи, трясясь от озноба, стояла у стола; она не издала ни звука.
— Спите, душечка?
Жофи понимала: если Кизела подойдет сейчас к столу, чтобы засветить лампу, она столкнется с Жофи и догадается, что та молчала сознательно. Безмерный страх, ожидание душили ее — казалось, вот сейчас, сию минуту придет ее смерть: Кизела подождала немного, молча выпытывая тьму, затем вышла. Сердце Жофи освобожденно забилось, счастливая жаркая волна крови омыла ей грудь, голову, руки — словно и Шани уже выздоровел, и все дурное повернулось к добру. Она нырнула обратно в постель, радостная и дрожащая, чувствуя себя как игрок, который, поставив на карту свою жизнь, обыграл злодейку судьбу.
Наутро Шаника проснулся веселый. Он прихлебывал кофе из большой, расписанной розами кружки. Его глазенки над кружкой весело следили за руками матери, которая застилала свою постель и пышно взбивала смятые за ночь подушки. Он не мог нарадоваться, что застилают лишь одну половинку их большой сдвоенной кровати, а другая половинка остается незастланной, что мама не выставляет его с утра пораньше на кухню и он может среди бела дня баловаться здесь, не вставая. Коричневая кровать — привычный конец его будней — сейчас, посреди прибранной комнаты, представилась вдруг неизведанной страной, ожидающей своего исследователя. Он мог нахлобучить на голову маленькую подушку, как если бы то была шляпа, а на извилистых долинах одеяла без устали гонять одну за другой стеклянные пуговицы; рядом вздымался холм застеленной кровати, и Шани мог с торжествующим кличем бросаться на этот холм, а его руки, словно юркие зверюшки, взбирались, карабкались по крутому склону. Матери оставалось лишь недоумевать, слыша победные его вопли. Сейчас Жофи не жаль было и застеленной кровати: пусть себе стягивает покрывало, пусть прыгает, плюхается в перину голой попкой. Она испытывала несказанное облегчение от того, что сын проснулся веселенький — пожелай он сейчас ножницами вспороть подушки и выпустить из них пух, Жофи позволила бы ему и это. Она то и дело пошлепывала Шанику, когда он, встав на четвереньки, выставлял свой голый задик — «А ну, ложись сейчас же, ишь какой ты больной у меня!» — но малыш по счастливому, смеющемуся лицу матери видел, что сейчас ему можно все, и взбивал простыни и заливисто смеялся, сопротивляясь, когда мать, взяв за плечи, опрокидывала его в подушки и близко-близко придвигала свое сияющее лицо к его мордашке: «Ам, вот сейчас съем тебя!»
— Поругайте Шанику, тетя Кизела! — обернулась Жофи к вошедшей на шум и смех жилице. — Не желает он больным быть, всю постель разбросал, расшалился совсем. Вы только посмотрите на него, раз-два, и болезни как не бывало! Напугал мамочку, и на тебе — здоров. А тетя Кизела уже и за плотником посылать хотела, мерку для гроба снимать.
Кизела с сомнением, испытующе взглянула на расшалившегося мальчика, но слова Жофи поразили ее в самое сердце.
— Предусмотрительность никогда не помеха, — пробормотала она сумрачно, почти разочарованно и с минуту поколебалась: настаивать ли, чтоб ребенку измерили температуру. Впрочем, к чему? Эта глупая крестьянка решит, что она любой ценой хочет представить мальчонку больным. Что же, пусть губит его!
С оскорбленным видом она удалилась, а Жофи, торжествуя победу, громко хохотала вместе с Шани, нарочно его теребила — пусть слышит старуха, как он смеется, пусть лопнет от злости! Ей хотелось пробудить в сыне все его жизненные силы, всю радость, чтобы вознаградить себя за пережитые ночью страхи. Шани с удовлетворением принял к сведению, что его мамочку словно подменили — отсюда, вероятно, и незастеленная кровать, и разрешение днем остаться в постели. Он все безудержней использовал новую эру, неизвестно по чьему произволению начавшуюся для него этим утром. Но к полудню ему все же надоело сидеть в постели. Мамочке пришлось заняться стряпней на кухне, а ему вдруг наскучило все — и ямки, которые он буравил в пышных подушках, и отстегнутый пододеяльник; теперь, ложась на минутку на спину, он ощущал все складки измятой простыни.
— Мама, ма! — закричал он занятой на кухне матери, вдруг охваченный горем. — Мамочка, сколько еще мне лежать здесь? И что мне здесь делать?
Жофи, испуганно влетевшая на жалобный голос, попыталась успокоить сына прежним шутливым тоном, словно от этого зависело, начнется вчерашнее снова или нет.
— Знаешь ведь, какой жар был у тебя вечером, теперь надо в постельке полежать. Ужо завтра во двор побежишь, мамочка хижину тебе сделает за хлевом.
Но Шаника ни за что не желал оставаться в постели, углы его губ поползли книзу, по щекам покатились крупные слезы.
— Что мне в кровати делать-то? — ныл он.
Жофи, только чтоб и самой не залиться слезами и чтобы столь чудесно начавшееся утро не обернулось Кизеле на радость, уступила и одела ребенка. При этом она шутила совсем по-новому: «Ах ты, рубашечка, куда же ты головку Шаники спрятала? Во-от она, вот его головка!» Испуг сделал ее изобретательной. Сперва Шаника только размазывал кулаком слезы по бледным щекам, но потом стал прислушиваться к странным речам матери и вдруг, коротко рассмеявшись, начал и сам уговаривать шнурки на башмаках: «А теперь в стойло иди, а теперь из стойла выходи…» Жофи так громко хохотала, услышав это, что и Шани стал ей вторить, не понимая толком, чему они смеются.
До самого обеда Жофи то выбегала посмотреть на кастрюли, то ублажала всячески Шани, а под конец даже вынесла малыша на кухню, чтобы все время быть с ним, смешить его разными глупостями. За целый год не подарила она ребенку столько веселья, сколько за это утро, да и сама вся искрилась, выманивая улыбку на губы Шаники или короткий, высокий, горловой смех. Кизела тоже готовила себе что-то на плите, помешивала в кастрюльке деревянной ложкой, потом резала петрушку на доске и то и дело поглядывала на сгорбившегося на скамеечке ребенка. Видела, что он слабеет, покачивается уже от слабости, но молчала, упиваясь победой. Ну и мать! Как только совести хватило поднять его с постели? Лишь бы заботы поменьше! И еще посмела мне в глаза сказать, что я гроб подбирала. Не дай бог, конечно, но такая мать, право, и заслуживает… Жофи между тем пододвинула к Шанике табуретку, повязала ему кожаный фартучек на шею и с громкими прибаутками стала потчевать куриным супом:
— Цып-цып, супик! Вот тебе гребешок, скушаешь и будешь кукарекать, как петушок, вот так!..
Подражая петушиному крику, она покосилась на Кизелу, у той застыла в руках снятая с огня кастрюлька, и она безжалостными глазами следователя уставилась на Шанику, ожидая, как он поведет себя. Шаника откусил немного от гребешка и улыбнулся, когда мать закукарекала. Потом проглотил кое-как несколько ложек супа, но, когда Жофи сунула ему в рот половину пупка, стал безнадежно его мусолить; личико его становилось все печальнее и недовольнее от этого безотрадного усилия, словно ему нужно было проглотить по крайней мере камень.