Шрифт:
— Зачем тебе понадобилась черная бумага?
Коля поднял на него глаза и сказал:
— Я придумал картину: идет снег, а в лесу ночь. Все черное — и небо, и все, понимаете? А снег белый. Мелом! Вот если бы мне лист черной бумаги, я бы нарисовал… Здорово? Или нет?
— Здорово! — согласился его собеседник.
Он сказал это совершенно искренне. Потому что увидел все: и ослепительно черное небо, и ослепительно белую снежную мглу, белую землю в черной ночи. Да, тут пригодился бы лист черной бумаги. Ничего не скажешь…
Эту девочку я в первый раз увидела в Доме-музее Поленова. Она стояла в комнате учеников перед этюдом Коровина: белые березы на хрупком весеннем снегу. Она была в этой комнате одна, светловолосая, с очень яркими синими глазами, и смотрела пристально. Потом перевела глаза на этюд Остроухова. Он назывался так же, как коровинский: «Последний снег». Но последние зимние дни здесь были увидены иначе — голубой островок снега на прошлогодней траве. Как бы это точнее сказать: Коровин прощался с зимой, Остроухов ждал весны.
Девочка подошла к окну, за окном стоял голубой мартовский день — совсем новый, не такой, как у Коровина, не похожий и на остроуховский. За окном было много неба, и легкие весенние облака, и розовый снег, и солнце дрожало в сосульках, солнце плясало на стенах комнаты и вдруг остановилось на голубом островке снега, на бурой траве остроуховской акварели.
Через несколько дней я была на читке пьесы, которую собирался ставить драматический кружок Тарусского Дома пионеров. Среди участников будущего спектакля я признала синеглазую девочку. Вечером того же дня я снова пришла в Дом пионеров, чтобы познакомиться с Ириной Ивановной Флорентийской, которая ведет в Доме пионеров хореографический кружок.
Когда открылась дверь и на пороге появилась Ирина Ивановна, кто-то тихо произнес:
— В комнату вошли глаза!
И верно: легкая походка, красивые гибкие руки, и — глаза, глаза очень молодые, блестящие.
— Таня! Володя! — сказала она, и, взявшись за руки, в мазурке помчались по кругу девочка и мальчик лет двенадцати.
Ирина Ивановна хлопнула в ладоши и сказала:
— Летите! Летите! — И что-то мгновенно изменилось — дети улыбнулись в ответ на эти слова и впрямь полетели, оторвались от земли и полетели.
А потом в медленном чувашском танце плавно пошли четыре девочки. Иногда так приближается гроза — чуть зашумят ветки деревьев, едва приметно заколышутся кусты. Новый порыв ветра, еще, еще, еще — и вот закипела листва, зашумело все вокруг, голубые стрелы прорезали небо, гром все слышней, налетел вихрь, и небо грянуло грозой. Медленный, плавный ритм набирал быстроту неприметно, но упрямо, и быстрота эта становилась все явственнее, все отчетливее — и вдруг танец стал пляской. Плясали четыре девочки и среди них — та, яркоглазая, примеченная еще в поленовском доме.
Я не много узнала из разговора с ней. Как она успевает? Это верно, успеть трудно. Но ей все интересно. В Поленово она не так просто ходит, она будет экскурсоводом. Да, да, что ж тут удивительного? Ольга Васильевна собрала несколько девочек-десятиклассниц и занимается с ними. Они будут экскурсоводами. В спектакле играть тоже интересно. А заниматься в кружке у Ирины Ивановны — очень интересно.
В самом деле, что тут поделаешь, если человеку все на свете интересно и все хочется увидеть, и все понять? И не беда, если не поспишь ночь за книгой, и если вскочишь ни свет ни заря, чтоб успеть выучить роль, и до школы еще сбегаешь в Поленово — всего три километра — через речку, полем, лесом…
И долго потом, сидя на уроках в тарусской школе, читая детские сочинения, разговаривая с учителями и ребятами, я вспоминала эту девочку, для которой — как говорит Житков — время идет плотнее, чем в шекспировской драме: для нее все внове, все хочется узнать, побольше унести из детства. Кто ей в этом поможет? Школа. Книга. Люди, которые не забыли своих детских лет, которые хотят научить детей видеть, слышать, радоваться людям, работе, снегу, небу, слову — всему, что на свете прекрасно.
Газета «Литература и жизнь» однажды поместила статью под названием «Лицо писателя». Там было сказано:
«Сейчас в литературе толчется кучка пижонов. Пишут они о том… что увидели из окна троллейбуса на московских тротуарах, о том, как пушист снег на Никитском бульваре, — чирикают, выходят со своим чириканьем на подмостки «творческих вечеров», аплодисменты девиц со средним образованием принимают, как знаки всенародного признания, и, упоенные дешевым успехом, все дальше отстраняются от большой народной жизни».
Когда не знаешь, о ком идет речь, не можешь ни спорить, ни соглашаться с тем, справедливо ли названы пижонами литераторы, о которых идет речь в статье. Одного нельзя понять: если литератор не видит, как пушист снег на Никитском бульваре, то какой же он литератор? Если он не умеет увидеть ничего интересного из окон троллейбуса, он тоже не литератор. И настоящий писатель, не пустоглазый, во всем, всегда, где бы он ни был: в лесу, на целине, у реки, на заводе, в троллейбусе, в Москве или в Братске, — увидит жизнь, ее свет, ее тени, ее людей. Кто это установил, что именно должен, а чего не должен видеть художник — писатель ли, живописец? Все он должен слышать, все видеть — и снег на Никитском бульваре, и московские тротуары.