Шрифт:
В такую вот бригаду попал Андрей. Его встретили хорошо, только парень с челкой, похожий на бодрого киногероя, похожего, в свою очередь, на сто других бодрых киногероев, с ходу щелкнул пальцем по мастерскому значку, который Андрей на всякий случай привинтил к рубашке — пусть знают. Андрей отстранился, и парень деловито спросил:
— По какому виду?
— Вело, — веско ответил Андрей.
— Понятно. Точильщик. — И парень, втянув живот, сказал еще, что у него, между прочим, первый разряд. Только по другому виду. По фехтованию.
— Понятно. Шашлычник, — в тон ему ответил Андрей.
Собеседник белозубо захохотал и сделался еще больше похожим на сто красавцев.
Бригада работала быстро и квалифицированно. Ей в основном поручалась упаковка разных тонких и хрупких штук, привозимых на выставки стекла или керамики. Остальные грузчики с таким разделением труда соглашались. От долгого таскания тяжестей пальцы их огрубели, а кое у кого по причинам личного характера еще и тряслись. Ставки были вполне приличные. Мальчики время от времени приглашали в кафе молодых музейных искусствоведш, чье жалованье не допускало никакого гусарства. Искусствоведши ходили охотно, потому что мальчики были вполне воспитанными, ничего лишнего себе не позволяли, но умели проникнуть в любой переполненный ресторан, а о живописи и скульптуре разговаривали так, что послушали бы все эти заслуженные деятели кисти и мольберта, какой убийственный разбор учинялся их полотнам, снятым с подрамников и отправленным, к пылкой радости трудящихся, куда-нибудь в Кинешму с передвижной выставкой.
А еще в перерыве ночной смены они устраивали гонки электрокаров вокруг Манежа. А еще судили обо всех событиях внутренней и международной жизни безапелляционно и несколько иронично, что свойственно людям сильным и вполне независимым. Они ценили свою независимость, свою «свободу воли», как выражался Глеб Кострикин, тот самый, который твердо знал, отчего дохнут кони. Он говорил: «В наш суровый кибер-век вопрос стоит так: кто кого создает — ты машину или она тебя. Ящик, маг, кар — они могут тебя подмять, и ты — раб. Ты игрушка своих игрушек, ясно? А свободу воли имеет тот, кто обладает социальной функцией производителя, а не потребителя».
Он штудировал работы современных философов и социологов, писал на полях саркастическое «элементарщина», собирался в институт радиофизики, телемеханики и автоматики. Андрею она говорил своим вечно насмешливым тоном: «Иди в инфизкульт, старина. Во-первых, если тебя интересуют колеса, то пусть колеса, но хоть голова будет малость впереди руля. Во-вторых, пусть будут колеса, но пусть и стипендия — так я ставлю вопрос».
Однако дома Ольшевский-дед каждое утро принципиально спотыкался о велосипед Ольшевского-внука. Ольшевский-дед преподавал русский язык и литературу в фельдшерско-акушерском техникуме и, может быть, поэтому часто бывал патетичен. Он утверждал, что институт физкультуры — скопище оболтусов, которым лень искать подлинное место в жизни, которые боятся трудностей. «Бегут трудностей» — так выражал он свою мысль, возвышенно и архаично.
— Почему бы тебе не пойти, например, в духовную семинарию? — спрашивал он с дьявольским сарказмом.
— А что, дед, может, правда, махнуть в семинарию? Говорят, там очень приличная стипендия.
Дед начинал кричать. Он кричал, что нечем Андрею гордиться, нечем, что в пятнадцать лет, не в девятнадцать, как некоторые, а в пятнадцать, он, дед, работал у нэпмана и делал пружины, вручную делал дверные пружины и зарабатывал себе на хлеб, но при этом он еще писал стихи. И о том, что он и его друзья были мечтателями, они мечтали освободить Индию от гнета англичан, они бегали по Москве, узнавая, где можно изучить язык хинди, и ребрами ладоней они выстукивали края столов, чтобы сделать себе крепкие мозоли для приемов джиу-джитсу, но не просто так, не от скуки и не от глупости, а во имя борьбы с колониализмом.
Узкой, желтой от табака ладонью дед начинал стучать по столу и стучал все громче и быстрее, оглушительно рассуждая о том, почему так черства, так эгоистична современная молодежь, почему у нее ледяная рыбья кровь и нет ни малейших способностей ко взлетам духа, и как хорошо, что Адриана не видит покойная Октябрина. Мать, известный археолог, погибла в автокатастрофе — как раз в тех горах, где почти безвылазно жил теперь, продолжая ее дело, отец, При напоминании об этих обстоятельствах Лена, старшая сестра, вынимала из буфета пузырек и, прижмурив глаз и закусив кончик языка, начинала капать в граненый стакан валерьяновые капли.
Как-то раз Андрей спускался по лестнице — шел на тренировку. Осторожно ведомый за руль и седло, мягко прыгал на ступеньку и тихо чиркал по ним туклипсом его велосипед. Внизу, в пролете, услышал он знакомую одышку. Дед брел, отклонив вбок лысину и плечо, будто нес полное до краев ведро, а не ветхий дерматиновый портфель. В колодце пролета виднелись пыльные плитки вестибюльного пола и концы ботинок — шеренга концов ботинок, черных и узких, самодовольно задранных и тупо вывернутых носками внутрь. Они преграждали деду дорогу, они не шелохнулись, и он переступил их все по очереди. И когда его одышка послышалась площадкой выше, вслед раздался и взлетел по пролету троекратно усиленный и искореженный смех, рык и даже взвизг.
А Андрей — ничего. Он просто поздоровался с дедом. Просто взвалил велосипед на плечо — так было удобнее. И просто задел — нет, провел, смазал мимоходом задним колесом по всей шеренге, только по мордам: по прыщам, по жидким эмбрионам усиков и бакенбардов, по губам, по соплям — шиной, спицами, втулкой. Кому чем попало. И они не пикнули. Они знали: его мастерский значок не на базаре куплен.
— Адик, так ты никуда не уходишь?
Андрей вздыхает.
— Ну говорил уже, ну говорил.