Шрифт:
— Бродил все это время? — спросил Кэйси.
Джоуд бросил на него недоверчивый взгляд.
— А ты разве ничего не знаешь? Обо мне писали во всех газетах.
— Ничего не знаю. А что? — Проповедник закинул ногу за ногу и, упершись спиной в ствол ивы, сел ниже. Время уже перешло за полдень, и солнце наливалось золотом.
Джоуд сказал добродушно:
— Говорить, так сразу, чтобы покончить с этим. Но будь ты настоящим проповедником, я бы остерегся рассказывать, чтобы тебе не вздумалось молиться надо мной. — Он допил остатки виски и швырнул плоскую темную бутылку в сторону; она легко скользнула по пыли. — Я четыре года просидел в Мак-Алестере.
Кэйси круто повернулся к нему и так насупил брови, что его высокий лоб стал еще выше.
— Тебе неохота об этом говорить? Я не буду расспрашивать, что ты такое сделал.
— Понадобится, опять то же самое сделаю, — сказал Джоуд. — Убил одного молодчика в драке. Дело было на танцах, а мы подвыпили. Он пырнул меня ножом, а я схватил лопату и убил его. Размозжил ему голову.
Брови Кэйси заняли свое обычное положение.
— Значит, тебе стыдиться нечего?
— Нечего, — сказал Джоуд. — Я получил только семь лет, потому что он первый пырнул меня ножом. Через четыре года освободили — условно.
— Значит, родные тебе ничего не писали все четыре года?
— Ну как, писали! В позапрошлом году мать прислала открытку, а этим рождеством — бабка. И хохот же стоял у нас в камере! Открытка с картинкой. На картинке елка вся в блестках, будто на ней снег. Да еще стихи:
Вот пришло к нам рождество, И у деток торжество. Глянь под елку — дед-мороз Нам подарки всем принес.Бабка, верно, и не видала, что там написано. Купила у разносчика да постаралась выбрать какую понаряднее. Ребята в камере чуть не умерли со смеху. С тех пор так и прозвали меня «деточкой». А бабка прислала не для смеха. Видит — нарядная, ну и ладно, зачем же еще читать. В тот год, когда меня посадили, она потеряла очки. Может, и по сию пору их не нашла.
— А как там с вами обращались, в Мак-Алестере? — спросил Кэйси.
— Да ничего. Кормят по часам, одевают чисто, и помыться есть где. Грех жаловаться. Только без женщин трудно. — Он вдруг рассмеялся. — Одного молодца тоже так освободили, условно. Не прошло и месяца, как он проштрафился и опять попал к нам. Кто-то его спросил, зачем он нарушил обязательство. А он говорит: «Да кой черт! У моего старика дома никаких удобств. Ни электричества, ни душа. Почитать тоже нечего. Еда невкусная. Вернулся, говорит, потому, что здесь как-никак и удобства и кормят по часам. На воле, говорит, неуютно, приходится думать, что с собой дальше делать. Ну, увел машину и опять сел в тюрьму». — Джоуд достал из кармана табак, отделил один листок, дунув на книжечку папиросной бумаги, и свернул папиросу. — Да и правильно, — сказал он. — Я вчера как подумал, где ночь буду спать, так меня даже страх взял. Вспомнил свою койку да одного слабоумного у нас в камере — что-то он сейчас поделывает… Я там играл в оркестре. Хороший был оркестр. Многие говорили, что нам надо выступать по радио. А сегодня утром проснулся и не знаю, вставать или еще рано? Лежу и дожидаюсь, когда дадут побудку.
Кэйси хмыкнул.
— К лесопилке и то привыкают. Не слышишь, как пилы визжат, и все будто недостает чего-то.
На пыльно-желтом свету земля отливала золотом. Кукуруза тоже казалась совсем золотой. Стайка ласточек пронеслась в небе, должно быть, к какому-нибудь ручейку поблизости. Черепаха предприняла еще одну попытку совершить побег. Джоуд перегнул посередине козырек кепки. Продольное ребро на козырьке напоминало теперь вороний клюв.
— Ну, надо двигаться, — сказал он. — По жаре идти не очень приятно, да сейчас не так уж печет.
Кэйси выпрямился.
— Я у старого Тома целый век не был, — сказал он. — Давно хочу с ним повидаться. Я ведь сколько времени к вам ходил со словом божьим. Денег никогда не брал, только кормили меня.
— Пошли, — сказал Джоуд. — Отец будет рад. Он всегда говорил: куда такому ернику проповедовать! — Джоуд поднял с земли пиджак и подоткнул его со всех сторон вокруг башмаков и черепахи.
Кэйси пододвинул к себе парусиновые туфли и сунул в них босые ноги.
— Я не такой смелый, как ты, — сказал он. — В пыли не разберешь, того и гляди, напорешься на колючую проволоку или на стекло. Ногу порезать — хуже ничего быть не может.
Они помедлили, прежде чем переступить линию тени, и потом подались вперед, под желтые солнечные лучи, точно два пловца, которые спешат переплыть реку. Сделав несколько быстрых шагов, они убавили ходу и пошли медленно, как бы в раздумье. Кукурузные стебли отбрасывали косые серые тени, в воздухе стоял душный запах нагретой пыли. Кукурузное поле кончилось, уступив место темно-зеленому хлопчатнику. Темно-зеленые листья, покрытые слоем пыли, маленькие, только начинающие формироваться коробочки. Всходы хлопчатника были неровные; в ложбинах, где вода задерживалась дольше, кусты росли густо, на высоких местах поле было совсем плешивое. Хлопчатник отстаивал свою жизнь в борьбе с солнцем. А горизонт затягивало рыжеватой мглой, сквозь которую ничего не было видно. Пыльная дорога стлалась впереди волнистой линией. Ивы, стоявшие по берегам ручья, сворачивали вслед за ним на запад, а северо-западнее, вплотную к редкому кустарнику, подходил участок невозделанной земли. Пахло раскаленной пылью, и воздух был такой сухой, что слизь в носу подсыхала коркой, а из глаз текли спасительные для роговицы слезы.
Кэйси сказал:
— Смотри, ведь кукуруза хорошо поднималась, пока ее не забило пылью. Богатый урожай бы сняли.
— Каждый год одно и то же, — сказал Джоуд. — Я как себя помню, каждый год ждали урожая — и ни разу не дождались. Дед говорил, что земля только первые пять лет хорошо родила, пока в ней еще оставался перегной от сорняка.
Дорога сбежала вниз по холму и поднялась на следующий.
Кэйси сказал:
— Отсюда до старого Тома не больше мили. По-моему, еще два подъема, а за третьим будет ваш дом.