Шрифт:
При этом Самойлов соединяет в идеальной Анне двух героинь «Каменного гостя»: имя (ассоциирующееся с высшей любовью — тут вновь надо напомнить о «Названьях зим») взято у истинной возлюбленной Дон Гуана, вокальный дар — у демонической Лауры, чье пение заставило Первого гостя отождествить любовь и мелодию [758] .
Героиня «Собачьего вальса» гораздо больше напоминает артистичную куртизанку [759] , чем строгую «небесную» возлюбленную (что точно соответствует «низкому» жанру). Однако именно заостренно игровая «неоднозначность» ее характера позволяет Самойлову вложить в простенький детский стишок два сюжета. Первый — лежащий на поверхности — разворачивается вокруг «мелодии», второй — вокруг «любви».
758
Тот же «синтез» (со скрытой отсылкой к афоризму о любви-мелодии) будет осуществлен Самойловым в поэме «Старый Дон-Жуан», где герой не сразу припоминает былую возлюбленную (и супругу того персонажа, что предстает злорадным Черепом): «Какая Анна? / Ах, не та ли из Толедо? / Ах, не та ли из Гренады? / Или та, что постоянно / Распевала серенады? / Помню, как мы с ней певали / В эти дивные недели!». — Самойлов Д. Поэмы. С. 129–130.
759
Ср. в особенности соседство грубой (на грани пристойности) и изысканно иноязычной по происхождению лексики: «Конечно, дрянь! Но голос — адамант <…> Но это пенье вороватой суки, / Ее бельканто…».
Мы не знаем доподлинно, совершила ли самойловская собака предписанное ей известной фабулой преступление («И собака пела. / Возможно (курсив мой. — А. Н.), потому, что мясо съела» — а возможно, и по совсем другим причинам) и, соответственно, что заставило попа планировать казнь («А сам в тот день хотел ее убить» — причина опущена). Знаем мы, что собачье пение (искусство) увело попа от злодеяния, настроило его на благодушный лад и даже пробудило в нем артиста — заставило подпевать «вороватой суке». Вывод понятен: искусство облагораживает и потенциальных злодеев (ср. «просветительскую» тему в раздумьях попа: «Да я и сам, когда б не воспитанье, / Разбоем добывал бы пропитанье»), а художник (даже если он согрешил) неподсуден. Это любимая самойловская тема, по-разному проведенная во многих его сочинениях, но, кажется, всего отчетливее (и ближе к «Собачьему вальсу») в «Соловьях Ильдефонса-Константы» (1964). Здесь «продолжением» стихотворства заглавного героя (И.-К. Галчинского) становится соловьиное пение, которым дирижирует польский поэт. Природа продолжает его музицирование, как словесное, так и поэзию «замещающее»: «Ильдефонс играет на скрипке, потом на гитаре». Вселенский концерт творится поэтом и повергает в умиление его гонителей: «Плачет редактор. За ним расплакался цензор. / Плачет директор издательства и все его консультанты. / „Зачем я его правил! Зачем я его резал! / Что он делает с нами! Ах, Ильдефонс-Константы“» (164). Поп «даже нож готовил, может быть», повторяя идеологических начальников, которые, перед тем как расплакаться от соловьиного пения, резали стихи Галчинского. Пикантность этой параллели придает дурная издательская судьба процитированной выше строфы: пропущенная при первой публикации (газета «Комсомолец Татарии», 1967, 27 января), она была снята редактором (цензором?) в сборнике «Дни» (1970), затем в «Избранном» (1980) и не восстановлена (возможно, случайно) в двухтомнике «Избранных произведений» (1989), т. е. при жизни Самойлова оставалась «зарезанной». Стоит отметить, что именование прозревшего героя «Собачьего вальса» (поп), разумеется, пришедшее из «источника», использовалось фронтовиками как бранная кличка политработников [760] .
760
Ср. в стихотворении «Политрук» друга-соперника Самойлова: «Комиссаром тогда меня звали, / попом / не тогда меня звали, / а звали потом». — Слуцкий Б. Собр. соч.: В 3 т. М., 1991. Т. 2. С. 27. Законно гордящемуся «своей войной» Слуцкому важно подчеркнуть, что на фронте он был настоящим политруком, сражавшимся бок о бок с обычными солдатами и ими уважаемым, а не трусливым начетчиком (попом). «Комиссарскую» складку Слуцкий сохранял и после войны, что нередко вызывало ироническую реакцию; ср. эпиграмму «На друга-поэта» (1959): «Он комиссаром был рожден. / И облечен разумной властью, / Людские толпы гнал бы он / К непонятому ими счастью. / Но получилось все не так: / Иная жизнь, иные нормы… / И комиссарит он в стихах — / Над содержанием и формой». — Коржавин Н. На скосе века: Стихи и поэмы. М., 2008. С. 436. «Комиссарство» Слуцкого раздражало (временами — сильно) и Самойлова, что отразилось в его мемуарном очерке «Друг и соперник»; см.: Самойлов Д. Перебирая наши даты. М., 2000. С. 151–175. К сожалению, напряженный диалог поэтов обследован не слишком внимательно и, кажется, даже выявлен далеко не во всей полноте. В этой связи см. главу «Борис Слуцкий и Давид Самойлов» в кн.: Горелик П., Елисеев Н. По течению и против течения…: Борис Слуцкий: жизнь и творчество. М., 2009. С. 273–289. Некоторые соображения к теме представлены в статье: Немзер А. Стихотворение Давида Самойлова «Поэт и гражданин»: жанровая традиция и актуальный контекст // Немзер А. Дневник читателя. Русская литература в 2007 году. М., 2008. С. 419–461. Кажется вполне вероятным, что антитеза «Самойлов — Слуцкий» (легкость и артистизм — ангажированность и наставительность) обертонно звучит и в «Собачьем вальсе».
В отличие от «музыкального» («поэтического») сюжета «Собачьего вальса» его «любовный» сюжет спрятан — тщательно, но так, чтобы быть угаданным. В героине акцентированы женские черты (слово «сука» введено не только ради оживления лексического ряда; заметим, что пол собаки в «источнике» не определен). Оборот «возможно, потому, что мясо съела» отсылает не только к стишку о попе и собаке, но и к поговорке «чует кошка, чье мясо съела», предполагающей переносное значение (в том числе — подсказываемый устойчивой аналогией «кошка — женщина» сюжет любовной неверности с последующей попыткой самооправдания изменницы). Победа милосердия связана не только с пением, но и с весной — «Стоял апрель». Эта цитата из «Пестеля, поэта и Анны» должна вызвать в памяти сильный образ того же стихотворения — «Деревья, как зеленые (курсив мой. — А. Н.) кувшины, / Хранили утра хлад и синеву» — и общий его «весенний» рисунок. Россыпь деталей позволяет соотнести зловещее намерение попа — «И даже нож готовил, может быть» — с «думой лютой» героя-рассказчика хорошо известного стихотворения о ревности и готовящемся возмездии за неверность: «Припас я вострый нож». Персонаж Некрасова спасен от преступления «зеленым шумом», согласно авторскому примечанию — народному названию «пробуждения природы весной», благодаря которому «Нож валится из рук, / И все мне песня (курсив мой. — А. Н.) слышится / Одна в лесу, в лугу: / Люби, покуда любится, / Терпи, покуда терпится, / Прощай, пока прощается, / И Бог тебе судья» [761] . В «Собачьем вальсе», как видим, повторены ключевые мотивы «Зеленого шума», позволяющие достроить не проговоренный сюжет — любовная измена (разумеется, не представительницы песьего племени, но женщины; в таком случае слова «собака» и «сука» должны читаться как пейоративы) и месть (к счастью, несостоявшаяся). Такую трактовку можно было бы счесть натянутой, если б как раз в пору «Собачьего вальса» в поэзии Самойлова не начали мощно звучать темы гибнущей (утраченной) любви, ревности и жестокого воздаяния за неверность: в 1976–1977 годах написаны «Пярнуские элегии», в 1977-м первое из «Двух стихотворений» («Он заплатил за нелюбовь Натальи…») и поэма «Сон о Ганнибале», в которой «личный» и «пушкинский» планы не менее важны, чем собственно сюжет — страшная история прадеда поэта и его первой жены [762] .
761
Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: В 15 т. Л., 1981. Т. 2. С. 142, 143.
762
Подробнее об этом (в частности, о связи «пушкинского» стихотворения и отразившихся в дневнике раздумий Самойлова о семейной трагедии Пушкина с поэмой «Сон о Ганнибале») см.: Немзер А. Поэмы Давида Самойлова. С. 430–436.
То же (с понятной поправкой) можно сказать о «Собачьем вальсе», который, однако, заканчивается счастливо (хотя автор, разумеется, помнит и о том, как была «зарезана» ключевая строфа «Соловьев Ильдефонса-Константы», и о том, как завершились жизненные драмы царского арапа и его правнука). Это решение может удивить по двум причинам.
Во-первых, Самойлов вовсе не склонен к хэппи-эндам: трагические ноты скрыто присутствуют и во внешне шутливом «Свободном стихе» («В третьем тысячелетье…»), где забавная путаница времен не отменяет темы обреченности Пушкина (сложно соотнесенной в последних строках с Христовыми Страстями), ни во внешне идилличном «Отрывке» («Мария была курчава…»), где за отказом молодой матери «нового агнца» принести в жертву баранов следует пророческая реплика пастухов («— Как знаешь, — они отвечали, — / Смотри, не накликай печали» — 211, 212), ни в буффонной «Королевской шутке». (Опускаю множество более простых в этом плане текстов.)
Во-вторых, благополучная развязка «Собачьего вальса» прямо противоречит избранному Самойловым образчику. «Бесконечный» стишок о попе и собаке был канонизирован в качестве канвы для пародий сборником «Парнас дыбом» (1927). Авторы «Парнаса…» изобрели выигрышную (позднее использованную и другими пародистами) модель: общеизвестный фольклорный текст с кошмарным сюжетом, заканчивающимся гибелью центрального персонажа («У попа была собака…», «Жил-был у бабушки серенький козлик…», «Пошел купаться Веверлей…»), излагается резко индивидуальным слогом сочинителей разных эпох и народов. Все без исключения тексты «Парнаса дыбом» (не только первой редакции, но и писавшиеся позднее и собранные под одной обложкой лишь в 1989 году [763] ) завершаются печально: поп всегда убивает собаку, волки съедают серенького козлика, а Веверлей тонет, обрекая Доротею на окаменение.
763
См.: Парнас дыбом: Литературные пародии. М., 1989.
Когда похожую схему взял на вооружение Юрий Левитанский в «Сюжете с вариациями», он, приведя «канонический текст» «Сказания о зайце», снабдил его примечанием: «В некоторых редакциях „Сказания“, явно относящихся к более позднему времени, после слов „Умирает зайчик мой“ следовали еще две строки: И везут его домой / Потому что он живой…» [764] Левитанский, видимо, и построил свой цикл на «заячьей» истории потому, что та позволяла отринуть «убийственную» концовку. Ссылка на «некоторые редакции» оправдывала доминирующий в «Сюжете…» оптимизм. В большинстве «вариаций» заяц спасается (иногда этому сопутствует указание на истинно добрую натуру охотника, безвинно оклеветанного «Сказанием…»), в ряде других — с печальным финалом — зайцеубийца строго обличен.
764
Левитанский Ю. «…год две тысячи». С. 458.
«Сюжет с вариациями» не только свод мастерских пародий на поэтов-современников, но и цельная книга, в изрядной мере пародирующая поэтику самого Левитанского (мечта о гармоничном бытии в сочетании с лирической меланхолией). Скрытая автопародийность сближает цикл Левитанского с «Собачьим вальсом», однако именно «родство» позволяет оценить специфичность самойловского решения, значимо и знаково оспорившего устойчивую традицию игры с «собачьим» текстом.
Возникает вопрос: зачем Самойлову понадобился счастливый финал?
Восславив победу неразрывно меж собой связанных искусства и любви (пусть представленных в гротескном плане), Самойлов опровергал ожидания той аудитории, для которой была важна поэтика «Парнаса дыбом», но одновременно сигнализировал «своему» читательскому кругу о неизменности собственной позиции. Объектом пародии в «Собачьем вальсе» были не отдельные (пусть наиболее популярные) стихи автора, но его мировидение, эстетика и неотделимый от них образ поэта, важнейшие составляющие которого — победительный оптимизм, благодарное отношение к жизни, вера в любовь и искусство. Выше говорилось о затаенном трагизме многих «светлых» стихов Самойлова. Важно, однако, что трагизм их именно скрытый, спрятанный в гармонии целого [765] .
765
Очень многие «мрачные» исповедальные стихи не отдавались им в печать, причем не только из-за предполагаемых сложностей с цензурой. Внутреннее противоборство Самойлова «светлого» (гармоничного, жизнелюбивого, уверенного в своей правоте) и Самойлова «темного» (не умеющего любить, с тревогой глядящего в будущее, сомневающегося в себе) становилось более-менее ощутимым для наиболее внимательных читателей (и даже их озадачивающим), пожалуй, лишь с конца 1970-х годов («Пярнуские элегии»); этапным здесь видится «седьмая книга стихов» «Голоса за холмами» (1985).