Шрифт:
— Не может быть! Это же из области фантастики, что говоришь-то?!
— Ну, долго объяснять, Алюша, потом расскажу. Но поверь — это вовсе не бред!
Войдя в помещение фирмы и поостыв от душевного возбуждения, Мимоза без промедления предложила Але работать на «Лайерс медикум» и выложила перед нею на стол увесистый пакет.
— Ты что, Машка, с ума сошла? Это ж целое состояние! И не могу же я от тебя деньги брать! Не подумай, что мы голодаем! Я ведь переводами подрабатываю и еще… — в этот миг Алевтина смущенно опустила глаза, — ну понимаешь, мне удалось случайно устроиться в офисе… убирать.
— Что-о?! уборщицей?! Почему ты молчала, ведь у тебя ребенок на руках! Не о себе, так об Агнии бы подумала, могла бы Трофиму позвонить! А я-то такое и представить не могла, у меня же денег — куры не клюют! Гм… если уж ты та-ак щепетильна, тогда считай, что это — аванс, а?
— Откуда у тебя бешеные деньги такие, Маш? Что это за невероятная такая работа?
— Не беспокойся, Алька, фирма у нас настоящая, не подставная. Все законно. Ну а подробности — потом. В общем, все через Антона Сергеича идет, его связи, понимаешь?
Вадим Ильич все более привязывался к Маше, и если поначалу старался удерживать официальный стиль общения между ними, то в последние месяцы это давалось ему с трудом.
Иногда он призывал ее в свой кабинет, ставил кассету с Третьим концертом Рахманинова или отрывками из «Царской невесты». И в эти минуты совместно переживаемая ими ностальгия по Родине как бы отодвигалась вдаль, окутывалась сладким туманом. Впервые Корф был охвачен сильным чувством, упорно не желая признаваться в этом самому себе: не привык жить сердцем, считая, что на это не имеет права. Однако неотступное волнение при думах о Марии оказалось настолько странным для него переживанием, что все попытки подавить его мощными волевыми усилиями были тщетны. В условиях постоянного риска Вадим стремился сохранять спокойствие духа. Однако чем жестче он пытался утихомирить свое сердце, тем сильнее оно билось при мысли о Машеньке.
Она заметила его возрастающее неравнодушие к ней, но поверить в это до конца не решалась, и это ставило ее в тупик: ведь он для нее теперь больше, чем отец или брат, она почти что боготворит его. И не могла бы даже представить себе сближение с ним как с мужчиной.
Противоречиво-сбивчивые раздумья терзали Мимозу. Если это случится, то отравит их возвышенно-прекрасные отношения, и служить их совместному делу как прежде, она не сможет. С другой стороны, как оттолкнуть его, отказать ему? Но если скатиться в смертный грех — все пропало! Лучше и не жить тогда! — Дойдя до такой дикой мысли, она тут же спохватилась: «Господи! Что это со мной! Помоги мне!»
И вернувшись в Кельн, перед встречей с графом отстояла воскресную службу в маленькой православной церкви у вокзала на Аблац-плац.
Корф напряженно ждал ее в своем кабинете, сухо кивнул. От его официального тона у Маши-Эрики подкосились ноги. Испуганно взглянув на шефа, она сбивчиво по-немецки отрапортовала о результатах московской командировки. А он, спохватившись, что «перегнул палку», смягчился:
— Да садись, наконец! Я вовсе не сержусь, Мари!
Не удержавшись от слез, она рухнула в кресло:
— Не могу я так больше, Вадим Ильич! Эрикой быть не могу… Мне кажется — все кругом знают, что я — Маша Ивлева!
— Успокойтесь, профессор Ивлева! Со мной тоже такое бывало — пройдет это, поверь!
— Я вовсе не собираюсь отступать, шеф! Ведь там такое творится! Мы могли бы под видом гуманитарной помощи много сделать сейчас — не только лекарства привозить, но и продукты: столько нищих, голодных везде. Вы и представить себе не можете! Но самое страшное — растерянность и подавленность кругом…
— Это горбачевская свора натворила, да межрегионалы всякие. И армию нашу затравили! А какую мерзкую пропаганду развели! Ты бы послушала, Мари, что твой коллега-то Антонов в Вильнюсе на митинге прокричал — о начале конца Российской империи! Да еще с упоением таким — от радости чуть не захлебнулся! Что это за тип такой, еще и академик?! Ты его знаешь, Мари?
— Увы, Вадим Ильич, знаю, и давно — он ведь тоже ученик Нилова, причем русский! Но такой же по духу, как боннэр-сахаровы-гефтеры, давно под их «дудку» пляшет. А как ученый — действительно талантлив. Конрад Федорыч его ценил.
— Гм, прискорбно сие, Мари. И за какие «сребреники» наши русские таланты продаются, а? Предают так запросто свой народ, так и не осознав, что и самих себя тоже?
— Не он один такой, увы! А чего стоят, Вадим Ильич, фашистские заявления полоумной Дворской: мол, русских-де в Прибалтике положили у параши, и правильно сделали! Да за такой расизм судить надо! Но ведь никого это не взорвало!
— Да потому, что «они» правят бал! Помнишь арию из «Фауста»: «сатана там правит бал, правит бал»? Чему удивляться-то, когда Горби еще два года назад Рокфеллера с Киссинджером в ЦК привечал. Не ясно ли теперь, за что он Нобеля получил, а? Ну о прибалтах-то что говорить, противно! — «в сердцах» воскликнул Корф, впервые выказав перед Машей накал своего негодования.