Шрифт:
Помня наставления, подчиняясь ритуалу, он повернул ладонь ребром. Кровь заструилась, затем закапала в миску. Ни одна капля не должна была упасть мимо: она предупредила об этом особо. Почему? Что за идиотские предосторожности?!
Он созерцал сочащуюся кровью рану, чувствуя, как к горлу волной подкатывают тошнота и отвращение. Вместе с ними в нем зрел протест. Что за балаган? Что я, взрослый, здоровый, культурный, умудренный жизнью человек, позволяю с собой делать? В какого шута меня тут превращают? И ради чего?! Страх, который терзал его и который он всеми силами пытался прогнать, исчез. Но легче от этого не стало. В глазах темнело от тошноты, отвращения и гнева. И в тот миг, когда чувства эти достигли в нем высшей точки, женщина быстро зажала его левую руку своей левой рукой и правой поднесла к его губам чашку с его же собственной кровью. — Пей, — приказ был точно удар хлыстом. Он коснулся губами холодного влажного стекла, вдохнул запах, поперхнулся, закашлялся и…
Женщина смотрела, как ее спутник согнулся в неудержимом приступе рвоты. Все было испорчено. Все. Еще одно наглядное доказательство того, что жертва, сопровождаемая отвращением, гадливостью; страхом, сомнениями, неугодна Ему.
Она смотрела на своего спутника, который теперь откашливался, прочищая горло. Несчастный кретин, жалкий театральный паяц, шут гороховый… Сейчас ему плохо, физически плохо, но в глубине души он дьявольски рад, что все это окончилось вот так. А пройдет пять минут, и он опомнится, будет жалеть и казнить себя за слабость. И просить, умолять сделать что-то еще, помочь…
Она выплеснула кровь на траву, вырвала клок осоки, протерла чашку. Достала из сумки, повешенной на куст, чистый бинт и пластырь. Пока она бинтовала своему спутнику руку, он старался не встречаться с ней взглядом. Она поняла и это: стыд и неловкость за свою слабость сменились сознанием того, что цель, ради которой они провели эту и многие другие ночи без сна, не достигнута. Она сама заглянула ему в глаза: ведь ты же не верил мне, так отчего же теперь жалеешь? И чего боишься? Как же это уживается в твоем сердце — неверие и одновременно страх перед тем, во что ты, как сам себя уверяешь, НЕ ВЕРИШЬ и не поверишь никогда?
— Какой же я дурак. — Он откашлялся. — Я не знаю, как это вышло. Я не хотел…
— Вы просто не были готовы.
Они смотрели на горизонт: утро вступало в свои права. Небо из темно-серого становилось зеленовато-прозрачным, как стоячая вода старого пруда. Звезды гасли, месяц бледнел. И та звезда тоже неудержимо угасала в свете нового дня.
— Теперь уже все испорчено… окончательно? — спросил он неуверенно. — И точно, мы — сущие мухи… Это ж надо так… Сущие мухи, а он повелитель мух…
Женщина не ответила. Эта его ирония снова фальшива и неуместна. Ничего, скоро от этой натужной иронии не останется и следа. Она сняла сумку с ветки, положила в нее чашу, еще какие-то предметы, поднятые с травы. Молча зашагала вниз по склону. Ее спутник плелся за ней, как побитый пес.
— Эту… гм… неудачу… ошибку мою глупейшую нельзя исправить? — спросил он после нескольких минут молчания.
Она снова не сочла нужным отвечать. Они спустились уже к самому подножию холма. За березовой рощей слышался шум — там лес пересекало шоссе, по которому проносились редкие по случаю раннего утра машины. Направо через кусты уходило несколько хорошо утоптанных тропинок. Их протоптали местные дачники к речке Сойке.
Они все так же молча шли по тропе, миновали ельник и вышли на узкую бетонку, перегороженную шлагбаумом. И тут человек не выдержал. Он догнал женщину, схватил ее за руку, развернул к себе.
— Да не молчите же вы, скажите мне что-нибудь, ну ругайте меня… Я понимаю, я все испортил и… Но я верю, я глубоко верю, я хочу верить! Я не могу все это вот так бросить, вы понимаете! — Губы его дрожали от волнения, речь была сбивчивой и малопонятной, но женщина знала, что он скажет дальше. Они все говорили ей одно и то же. Они все возвращались к ней. Не могли не вернуться, потому что жаждали ПОВТОРЕНИЯ.
Она скользнула по нему взглядом, словно оценивая. Он стал здесь, внизу, на этой дачной дороге у полосатого шлагбаума тоже иным, чем там, на холме. Пожалуй, сейчас она смогла бы объяснить ему, что требовалось от него в тот единственный, великий, неповторимый миг. Ведь это так просто! Он уже умный. Он способен понять то, как должно совершать подобный обряд. Но…
— Ну, есть способ? — Он смотрел на нее жалкими, умоляющими, потерянными глазами. — Есть?
Она вздохнула: нет, его сожаление и стыд — плохая почва для подобного разговора. Да и нужен ли вообще ему такой разговор?
— Есть. — Она взяла его за руку, уводя прочь. — Способ есть.
— Такой же, как и этот? Мы повторим и…
— Нет. Это другой способ.
— А мне он поможет? Впрочем, о чем я говорю, какие тут гарантии, я понимаю, но…
Она уводила его все дальше и дальше от холма. Внешне со стороны они выглядели как зрелая супружеская пара: грузный, с проседью в волосах мужчина в летних брюках и ветровке, испачканной на груди чем-то бурым, и женщина в спортивном костюме дорогой фирмы с клеенчатой модной итальянской сумкой через плечо. Они смахивали также и на немолодых то ли туристов, то ли дачников; отправившихся в это солнечное летнее утро за город. Именно так и воспринимали их те, кто попался им на дороге в этот ранний час. Но ни с кем из встречных, ни с одним живым существом мужчина не мог поделиться (даже если бы очень, очень захотел) странной тоскливой тревогой, которая против воли сдавливала его сердце все сильнее и сильнее, по мере того как они удалялись от холма.