Шрифт:
Наконец меня выпустили. В коридоре мне встретился директор.
— М-мне оч-чень жаль, ч-что так в-вышло, но вы слишком уж б-бранились! Правила… — Он был очень любезен. — Там, в конторе, в-вас спрашивает д-депу-тат… з-забыл его имя… П-почему вы выз-звали депутата? Разве у вас им-меются претензии?
— Я никакого депутата не вызывал, и претензии, когда они у меня имеются, я привык высказывать сам — вам достаточно хорошо это известно. Кто этот депутат? Теперь понимаю, почему меня освободили из карцера!..
— В-вы сможете идти в четырнадцатый номер… А т-теперь пойдемте в контору.
Директор был озабочен: депутат парламента хочет говорить с одним из арестантов. Титул депутата пользуется большим почетом в Италии, особенно в провинции.
Таинственный депутат оказался моим старым школьным товарищем, рабочим, прошедшим в палату депутатов от максималистов.
— Какой добрый ветер принес тебя сюда? — обрадованно приветствовал я его.
— Проездом. Узнал, что ты здесь, и захотел повидаться с тобой.
— Я не-не м-мешаю? — почтительно вытягиваясь, спросил директор.
— Нисколько.
И я, внутренне потешаясь, представил его депутату.
— Такая ч-честь… Не п-пожелает ли онореволе осм-мотреть тюрьму? Я б-буду с-счастлив п-проводить в-вас…
Директор на радостях заикался больше обыкновенного. Депутат обещал осмотреть. Это был хороший парень; у него, правда, закружилась немного голова в Монтечиторио [91] , но некогда он был неплохим пропагандистом. Рабочие Мондови многим обязаны ему. Мы часто проводили совместные митинги на площадях, вместе нас арестовывали, вместе и избивали… Ливорнский съезд нас разъединил.
91
Монтечиторио — здание итальянской палаты депутатов.
Мы с ним еще долго беседовали. Потом он заявил мне на пьемонтском диалекте:
— Надо пойти с директором осмотреть тюрьму… Потом я зайду к тебе проститься.
И он ушел с директором, а я вернулся в камеру № 14, к искренней радости ее обитателей. Они уже знали о приезде депутата и забрасывали меня просьбами.
— Маэстро, — просили те, кто по нескольку лет ждал суда, — расскажите ему о нашем деле.
— Хорошо было бы ему сказать про хлеб и похлебку.
— Замолвите за меня словечко!
Для них депутат был чем-то вроде всемогущего бога! А он даже не зашел в эту камеру: вызвал меня еще раз в приемную, попрощался и уехал.
Как-то мне предложили зачислить меня в тюремную канцелярию на предмет писания писем для неграмотных арестантов, примерно восемьдесят процентов которых не умели писать.
— Вы будете помощником нашего писаря, без жалованья. Но если дело пойдет хорошо, сможете стать потом даже писарем. Теперешний наш писарь уже стар и долго не протянет. Тогда вы будете получать и жалованье — сорок чентезимов в день! — сообщил мне по секрету канцелярский сторож. Очевидно, передо мной открывалась блестящая тюремная карьера.
Я принял место.
Ежедневно проводил я четыре часа за писанием писем. Сколько горя, сколько страданий узнал я за это время! Арестанты выкладывали всю душу, сообщая мне то, что я должен был потом пересказать их матерям, женам, детям… Я облекал эти повествования в форму, доступную автору и будущему читателю, и прочитывал это потом автору, который слушал, затаив дыхание.
Интересная деталь: не умели писать обычно убийцы, совершившие преступление в состоянии невменяемости; воры почти все были грамотны.
Кроме писем родным я писал также всякие просьбы, заявления, прошения.
Эти люди, среди которых были каторжники с тридцатилетним стажем, относились ко мне, владеющему магическим искусством письма и их сердечному поверенному, с необычайным уважением и однажды доказали мне это на деле.
В нашей тюрьме, как и в прочих тюрьмах Италии, не было фашистов, преступления которых, даже самые что ни на есть уголовные, обычно рассматриваются властями… как «патриотические эксцессы». Все же несколько уж очень проворовавшихся фашистов, собравших с доверчивых патриотов и перепуганных граждан кругленькую сумму в семьдесят тысяч лир от имени одного несуществующего комитета, попали на скамью подсудимых.
Один из них после приговора очутился в нашей камере. Это был высокий двадцатичетырехлетний блондин, хорошо одетый, с фашистским значком в петличке. Держался он важно и объявил себя… жертвой политики.
Когда он прибыл, я находился в канцелярии, и я очень удивился, найдя в нашей камере фашиста, да еще и со значком. Учтя наличие двух столь разных течений, арестанты высказали пожелание устроить диспут.
— Я готов! — согласился я.
— С коммунистами мы разговариваем только дубинками! — заявил гордо фашист.