Шрифт:
Зато я точно знаю, что немцы никогда не испытывали доверия ни к бывшим белогвардейцам, ни к коммунистам, попавшим в плен и предлагавшим свои услуги. Были и такие — о них речь впереди. Ни одному русскому немцы не верили до конца, отчетливо сознавая, что в какой-то момент бывший русский захочет снова стать русским и пошлет своих благодетелей далеко-далеко. Хорошо известно, что даже генерал-лейтенанту А. А. Власову Гитлер не доверял и побаивался его.
И только в конце нашей задушевной беседы на военную тематику Борисов поинтересовался, что произошло на фабрике. Я и это объяснил ему, ничего не скрывая. Ответом он остался доволен и тепло попрощался со мной, попросив о беседе никому не рассказывать. Я это обещал. Борисов предупредил, что остальным заходить к нему не надо — ему все ясно. Я вернулся к ребятам, которые извелись в ожидании, и сказал:
— Вы не нужны, я за вас отработал. — Они не знали, о чем и подумать: мы с Борисовым проговорили полтора часа. На вопросы о содержании беседы я отвечал шуточками.
Нас отвели в штрафной барак, где предстояло отсидеть по два месяца каждому в наказание за содеянное на фабрике. Это правило Борисов отменить не мог, да и ни к чему — посидим как миленькие. Он сам был «под колпаком», и ему незачем было навлекать на себя подозрение немцев: настоящее гестапо шуток не признавало. Так благополучно окончилось мое первое и последнее знакомство с русским гестаповцем. Побольше бы таких!
Через некоторое время Борисов выехал на табачную фабрику, поговорил с военнопленными, с самим Белкой, после чего тот был отправлен в другое место, а ребята на фабрике вздохнули свободно…
В конце июня в лагере и в штрафном бараке появились новенькие, попавшие в плен в боях под Харьковом в мае 1942 года. Среди них мое внимание привлек ростовчанин Петя Шестаков, старший лейтенант. Мы с ним крепко подружились, и до конца плена наши пути-дороги неоднократно пересекались.
Петя много рассказывал мне про харьковское окружение. По его словам, эта катастрофа выглядела посерьезней, чем наши потери в приграничных боях: у нас это длилось два-три месяца, а у них все случилось за несколько дней. Результат тот же — полный разгром. Не годился тогда Сталин в полководцы. Вина за харьковское окружение лежит всецело на нем…
Еще я познакомился со старшим лейтенантом, Героем Советского Союза, летчиком, грузином по национальности. Он много рассказывал нам о фронте, собирался бежать при первом удобном случае, но пробыл у нас недолго — был отправлен в офицерский лагерь. Фамилию его я не запомнил.
Понемногу проходило лето, а в штрафном бараке не видать ни неба, ни солнца, неслышно пения птиц — они избегали невеселого места.
Но разные сведения, хотя и с запозданием, до нас доходили. Так, узнали, что старший сын Сталина Яков находится в плену и отец отказался от предложения немецкой стороны о его обмене. Мы восприняли это нормально, помня о непреклонности Тараса Бульбы в отношении сына Андрея.
Наконец мой срок отсидки в бараке № 11 кончился, и в конце августа меня перевели в общий лагерь.
В первые сентябрьские дни состоялся «невольничий рынок»: в лагерь приехали крестьяне за работниками. Они щупали наши жидкие мускулы, осматривали зубы, интересовались, кто из нас умеет пахать, ухаживать за скотом и т. д. Мне невольно вспомнились прочитанные в детстве книжки о работорговле. Я врал, как только мог, а унтер-офицер не моргнув глазом засвидетельствовал мои великие способности в сельском хозяйстве. Всего отобрали пять человек, в том числе меня, и повезли на новое место работы.
В лагерь 17-А я больше не вернулся.
Целлерндорф
1
Везли нас в пассажирском поезде. В Вене — пересадка. Красивое остекленное двухуровневое здание вокзала чем-то напоминало наш Витебский в Ленинграде.
На нас никто не обращал внимания — подумаешь, пленные.
В городе их и так хватает: тут и русские, и французы, и поляки, и многие другие. Дальше поехали на север. Вышли на станции Целлерндорф — это в 75 километрах от Вены (в 10 километрах к северу — чешская граница). Места живописные, природа богатая. Здесь нам предстояло работать.
В рабочей команде — 80 военнопленных. Мы жили в специальном помещении с койками нормального типа, даже не нарами. Старший по команде — немецкий ефрейтор. Он жил вместе с нами в маленькой комнатушке. У него была винтовка со штыком, который хранился отдельно, и ефрейтор им никогда не пользовался.
Распорядок дня нас ожидал следующий. Каждое утро в четвертом часу ефрейтор кидал на плечо винтовку и чинно вел нас строем по широкой деревенской улице. Завидев свой двор, мы самостоятельно покидали строй и заходили в нужную калитку. Так начинался рабочий день. Вечером каждый из нас сам возвращался в казарму, смотря потому, кто когда заканчивал работу. Длительность рабочего дня у всех колебалась от 12 до 16 часов, то есть с 4 утра до 8 вечера. В воскресные дни я работал по укороченному графику, и после 4 часов дня мог считаться свободным, хотя возвращаться в казарму не спешил.
Команда мне попалась особенная: все ребята — западники. Это все тот же, знакомый мне контингент, из которого состояла полковая школа в Одессе, где я был несколько месяцев помощником командира пулеметного взвода. Я их хорошо изучил, поэтому сразу занял четкую позицию: себя не раскрывать и держаться с ними вежливо, но — подальше!
Я знал наперед, что друзей у меня здесь не будет, и в течение всего периода моей работы в Целлерндорфе мы были чужими, выбрав худой мир вместо доброй ссоры. Мне надо было восстановить силы и отъесться, так как за длительное пребывание в штрафном бараке, где кормили плохо, да еще после тифа, я здорово сдал.