Шрифт:
Наверно, эта маленькая монастырская комната никогда еще не принимала в стенах своих пилигрима, обуреваемого такими противоречащими обстановке страстями. Максим пребывал, то в неописанном восторге и тогда целыми часами не отрывался от портрета Мод, весь погруженный в воспоминания о блаженных минутах, проведенных с нею, то на него нападала страшная тоска, он уходил в самого себя и его терзала мысль о необходимости бежать, скрыться у себя в Beзери: родное поместье в такие минуты отчаяния и страданий всегда являлось желанным тихим убежищем.
Истинная страсть выдает себя стремлением к одиночеству, которое овладевает душой. Человек, привыкший наслаждаться жизнью, будучи одержим этой таинственной силой, может продолжать прежний образ жизни и чувствовать себя одиноким, находясь в обществе, не сознавая своей принадлежности к нему; когда же страсть коснется души человека, привыкшего к уединению и склонного к нему с детства – другое дело. Максим был именно в таком положении. Кроме двух лет, проведенных в Сент-Кирской школе и двух с половиной в полку, он жил постоянно в своей семье, в Везери, посреди крестьян и в обществе старого учителя из духовных. Во время кратковременного отсутствия его вне дома и блуждания в свете, он достиг полного возмужания; но еще не успел он возвратиться в свой родной Везери, как уже почувствовал отвращение к женщине, виновнице чувственных наслаждений, и обрек себя на воздержание. Хотя Максим и наложил на себя эту узду, тем не менее, он сохранил горячий, чувственный, сантиментальный темперамент, и отсутствие любимой женщины приводило его в ярость, хотя он одинаково страдал в присутствии ее: то его раздражало, что ее нет в данную минуту, то он бесился за свою неловкость, которая при ней отнимала у него всякую волю, парализовала его, и он, из опасения быть неприятным, не осмеливался просить малейшей ласки. Он страдал от стеснения своей воли, от недостатка энергии. Он прекрасно сознавал, что не таким путем следует идти к браку, об этом подсказывало ему его прямое сердце, его твердая воля; нельзя предстать пред избранной заранее ослабевшим и нравственно истерзанным. Сколько раз он представлял себе свою будущую семейную жизнь: полная общность желаний, разумная равноправность, при тихой и самоотверженной любви, понятия о которых он умел внушить Жанне. А вышло на деле так, что он, едва сделавшись женихом, уже чувствовал себя побежденным, сознавая, что возлюбленная его была более деликатной и вместе более сильной расы, а сам он, некоторым образом, в положении римского властелина-варвара, которого римлянка удостоила любви, заставляя его презирать свою неволю и одновременно преклоняться перед ней. Максима раздражал внутренний протест, поднимавшийся в нем, и он твердо решил заглушить его. «Я так хочу, – говорил он, – я хочу повиноваться»… Подобно католикам, наслаждающимся умерщвлением своей плоти, он связывал свое отречение от самого себя со всепоглощающей мыслью о боготворимой им женщине.
Единственное, чего он не в состоянии был слышать или забыть, это голоса благоразумия, который предсказал ему бежать из Сент-Аманда, потом шептал ему, когда он входил с Гектором Тессье в оперу, еще раз в день обеда в Шамбле и после того беспрестанно повторял: «Эта женщина не та, какая тебе нужна. Безумно с твоей стороны искать подругу в этой фальшивой искусственной свите, к которой ты сам не принадлежишь… В тот день, когда ты полюбил ее, ты ласкал собственную иллюзию, вызывая катастрофу»… Этот настойчивый голос отравлял лучшие минуты радости, звучал досадным диссонансом с сильным радостным настроением, в котором находился иногда Максим по возвращении из Шамбле, где он как в заколдованном кругу проводил целые часы с Мод… И даже находясь с Мод, его преследовала иногда та же мысль, отражаясь тревогой на его лице; тогда девушка в беспокойстве спрашивала: «О чем вы думаете?» – Что за беда! Он смирился с этой участью, вовсе не входившей в его расчеты и бывшей не в его вкусе. Он позволял таскать себя по модисткам, портнихам, обойщикам, с бесконечной тяжестью на сердце, которую должен испытывать солдат, обреченный во время боя разбивать камни на дороге. Но Максим принимал все, ни от чего не отказывался, только бы вкушать сладость близости с Мод, дольше оставаться около неё, смотреть на нее и говорить с нею. Даже в самые неудачные для него дни, когда тоска приводила его в особенно мрачное настроение, когда, расставаясь с ней, он думал: «до завтра я не увижу ее!» он чувствовал себя совершенно покинутым, жизнь без нее была так отвратительна ему, что он просил прощения, бил себя в грудь как грешник, обвинял в недостаточной любви к ней, благоговел перед капризами своей возлюбленной и имел силы желать одного: чтобы она была вечно с ним, любила его, пусть даже терзала, но была бы тут… В такое время, когда мысли его путались, лихорадка била его, предательские письма с обвинением против Мод, одно за другим, являлись как бы предупреждением со стороны Провидения, когда брак его тоже был решенным делом. Он клялся Мод, что верит ей, он не хотел сомневаться; но в то же время, возможно ли, не мучась, читать эти письма, такие определенные, в которых так точно обозначался ее туалет, часы, когда она выходила, и все ее действия в продолжение дня? Максим страдал, боролся сам с собой, искал опоры против подозрения в словах Гектора: «В Париже нет светской девушки, которой не приписывали бы дурных поступков… A мадемуазель Рувр слишком хороша для того, чтобы не возбудить клеветы. Вооружитесь терпением, закалите свое сердце»…
Однако, несмотря ни на что, несмотря на свои рассуждения, на безупречное поведение Мод, на то, что всякий порядочный человек должен презирать анонимный донос, несмотря на добрую волю и любовь, Максим хотя и не смел, не решался выговорить слово: «Я сомневаюсь!» сомневался постоянно и жестоко.
Все, что ни будут говорить и писать о суетности и низости анонимных писем, ничто не остановит самого рассудительного человека от того, чтобы не встревожиться письмом, разоблачающим обман любимой женщины, хотя бы он питал к ней самое строгое уважение, так как анонимное письмо все-таки ставит влюбленному эту страшную задачу: «Что скрывается там, в голове моей возлюбленной? Как проникнуть в ее мысли?» Дело в том, что как бы женщина ни была близка и предана вам, благоразумный человек отлично знает, что он не знает всего. Сомнение и недоверие – это сам разум, потому что чужая душа всегда – потемки; самоотречение же и добровольное ослепление суть следствие доверчивости. Вот о чем напоминает самому доверчивому любовнику недостойный клочок бумаги без подписи, говорящие ему: «Эта женщина обманывает вас…» Но Максим стал доверчивым только усилием воли, которое можно сравнить с усилием священника удержать колеблющуюся веру, а с ней и душевное спокойствие. И все здание рушилось от одного удара, ведь, эти здания, воздвигнутые усилиями нашего разума, бывают обыкновенно так шатки! Самые прочные те, которые воздвигаются сами собой, без размышлений.
Максиму была хорошо знакома страшная внутренняя работа, которую создает изобретательная мысль человеческая в уединении, в бессонные ночи, помимо вашей воли, – работа, которая по зернышку собирает воспоминания, соединяет их в одно целое и делает из них один громадный сноп, которого не заметить уже не возможно. А память его как назло работала и подбирала факты неустанно. Сент-Аманд… первая встреча… «Мать совсем mauvais genre… сестра тоже… Она красавица и держит себя очень хорошо, но она не похожа на молодую девушку…» И теперь он припоминал, что еще с первого дня осени ему уже приводилось разубеждать себя относительно Мод, заставлять себя верить ей; он был так счастлив, когда мадам Шантель говорила ему: «О! Это такие милые, порядочные люди»… Жанна молчала, но он понимал, что ей не нравилось общество девиц Рувр; но, ведь, Жанна такая застенчивая!.. Проходят целые месяцы одиночества, в которые заканчивается победа всего его существа, но мысли его никогда не были чужды подозрения. Затем, возвращение в Париж, визиты на улицу Клебер, Мод такая царственная, по-видимому, не замечает ни непристойных выходок, ни неприличных разговоров… «Как оставаться чистой в этой порочной среде? Возможно ли это?..» И сомнение закрадывается еще глубже, еще сильнее захватывая все возрастающую любовь. Оно преследует его шаг за шагом, растет на его глазах; Вот вестибюль Оперы: Сюберсо с искаженным лицом так смотрит на Мод, что она оставляет Максима и обменивается с ним какими-то таинственными словами. Мод дает удачное объяснение этому разговору, и Максим удовлетворен! Потому только, что он около неё, дышит одним с ней воздухом. Но теперь объяснение это кажется ему таким ребяческим; ложь такой очевидной. Он узнал свет и не верит, что Жюльен Сюберсо влюблен в Марту Реверсье… Еще один случай, обед в Шамбле, памятная романическая прогулка по волшебному озеру, при луне и первый робкий поцелуй, от которого она устранилась. Почему это? Тогда он думал, что непорочность ее возмущалась любовным порывом его. Но рассудок с иронией замечает: «Полно! в среде этих молоденьких веселящихся девушек и профессиональных развратников, самая благоразумная не побоится дружеского поцелуя». Так почему же? И ответ на это был ударом меча в сердце. «Она любит другого… ей противно прикосновение другого. В состоянии ли я был бы поцеловать другую женщину?..» Как ни малоопытен был Максим в любви, он слишком сильно любил, чтобы не страдать от того, как Мод сторонилась от его ласк. Но, дойдя путем логики до этого осознания, он опять-таки возмущался своими сомнениями при мысли, что он противен обожаемой женщине. Это было бы для него ужаснее измены, и он утешал себя: «Как она мила со мной, как старается нравиться мне!.. В мое отсутствие она отказалась от света… Теперь живет в стороне от окружающих ее… Она так искренно высказывала мне свое мнение об этих людях». Затем он приводил на память чудные дни, проведенные в Шамбле во время перерывов от приготовлений к свадьбе. Когда погода была хороша и суха (а в эту благословенную весну это случалось почти каждый день), он шел пешком от станции к Армидину замку через лесную тропинку, сокращавшую дорогу почти на два километра – Мод, зная час его прибытия, встречала его у ворот парка, калитка которого выходила прямо в лес!.. Ах, этот светлый силуэт, который он издали умел отличать в зеленоватом свете лесной чащи! Ах; это обожаемое лицо, с вечно обновленным выражением! Прикосновение этой изящной маленькой ручки! Путь к Армидину замку вдвоем с ней!.. Эти минуты с ней наедине были лучшими минутами дня, как и те, когда они оставались одни в оранжерее. Как только к ним присоединялся кто-нибудь, мадам Рувр, Этьеннет или Жакелин, Максим делался угрюмым, взбешенным невозможностью говорить о своей любви. Она хотя никогда не изменяла своему царственному виду, но давала понять, что мгновения тет-а-тет с Максимом приятны ей, и не раз высказывала, искреннее уважение его уму и характеру. И после таких счастливых вечеров молодой человек возвращался около одиннадцати часов в свою холодную комнату в самом блаженном состоянии; сон бежал его, и он один переживал проведенный с Мод день. Тогда он не сомневался, верил ей и себе до нового анонимного письма или случайно закравшейся неблагоприятной мысли, которая вновь ввергала его в отчаяние ревности и сомнений.
Ему было вдвойне тяжело, потому что он страдал в одиночестве. Мать и сестра были ниже его в умственном отношении, и он это хорошо понимал. Какую же нравственную поддержку могли бы они оказать ему? И они были такими же страстными, как и он; они видели его тайную тревогу, но не смели спросить о причине, почитая в Максиме главу семейства и хранителя ее чести и имени. Однако, любовь к дорогому существу делала их дальновидными, и они страдали вместе с ним. Часто расстроенный вид Максима, его рассеянность выдавали происходившую в нем борьбу (хотя он и старался скрывать это и ни в чем не признавался), и обе женщины не переставали говорить между собой по этому поводу. Но мать, с ее довольно ограниченным благородством, с чистыми, но унылыми взглядами на жизнь, была не в состоянии проникнуть в сложное и мучительное состояние духа своего сына. Она только по опыту знала, так как любила всем сердцем, что любовь неразлучна с тоской и тревогой, и говорила себе: «Он слишком любит и слишком нетерпелив». И это нисколько не удивляло ее, ее благородная и вместе с тем страстная душа знала когда-то страсть к единственному человеку – к своему мужу, хорошему мужу, немного горячему и непостоянному, но которого она обожала как влюбленная рабыня и которого оплакивала вот уже семь лет все еще горячими неутешными слезами, как будто он умер только вчера. Жанна же, не имея даже и этой опытности, видела одно, что брат страдает с тех пор, как узнал Мод, следовательно, из-за неё, и этого достаточно было, и она не была бы иначе женщиной, если бы смотрела дружелюбно на женщину, причинявшую горе единственному ее другу, которому она обязана своим развитием и воспитанием. Она старалась укротить это чувство христианским смирением, потому что считала его нехорошим, грешным… но ее решение полюбить Мод не привело ни к чему. Мод была причиной горя ее брата, и она не могла простить ей этого. Инстинктивно она чувствовала неприязнь к Мод, которая возросла до ненависти. Сама она, между тем, ждала счастья; в ней разгоралась и зрела любовь чистой, непорочной девушки (а какое нужно исключительное воспитание, чтобы в наши дни уметь сохранить в девушке эту непорочность до ее двадцати лет)! Она любила и радостно прислушивалась к неведомой до тех пор силе страсти, зарождавшейся в ней. Она походила на слепца, который с радостным удивлением начинает сознавать, что темная пелена, скрывавшая от него внешний мир, вдруг становится все тоньше и прозрачнее и пропускает в его зрачок бледное еще сияние дня. Она еще не смела признаться матери в своей любви; она хранила в сердце свою тайну, хотя сознавала, что рано или поздно должна открыть ее; она понимала, что любит также сильно, как любила свою мать и любит брат, с той страстью, с тем сознанием необходимости, которое говорит: «Так должно: иначе жизнь будет разбита».
Мать и сестра Максима, кроме постоянного общения между собой, имели еще утешение в молитве. Часто по утрам они ходили пешком на улицу Лепик или Куленкур, по направленно к церкви с белыми колоннами и аркадами; это был новый храм, новое украшение города, еще весь огороженный лесами. Сколько раз в послеобеденные часы посещали они церковь Нотр-Дам Викторис, простаивая часами под благодатной тьмой ее сводов, в глубине которых желтыми огоньками мелькали восковые свечи! Они молились о счастье главы их рода, о том, чтобы судьба послала ему достойную подругу. Жанна молясь за брата, решалась вознести мольбу и за свое личное счастье, и тайный голос говорил ей, а она повторяла, с надеждой непорочной девушки: «Оно придет».
Максим же не молился. В то время как Жюльен Сюберсо в минуты острого страдания находил утешение в благочестивых воспоминаниях своего детства, когда он был набожен, и воспоминания эти разогревали его сердце, не совсем огрубевшее в мире разврата, Максим, напротив, такой скромный, ведший правильную жизнь, воспитанный в религиозных началах, не молился, потому что утратил веру… Едва став мужчиной, он утратил веру, подобно тому, как у иных людей без видимой причины падают волосы, не причиняя никакой боли. Непроницаемая тайна кроется в этом веровании, которое по своей воле, одних воодушевляет, других покидает, извращает воспитание и наследственность по капризу, которого ни предвидеть, ни избежать невозможно. Максим был неверующий до такой степени искренно, что ему даже не приходило на мысль молиться; в этом было бесспорное доказательство его атеизма. Потеряв окончательно основание к противодействию, Максим пришел к тому, что и должно было случиться: последнее письмо решило его участь. В письме, напечатанном пишущей машиной, говорилось: