Селезнев Юрий Иванович
Шрифт:
Отношения, скажем, между двумя людьми, группами и т. д. могут быть равноправными (то, что называют сотрудничеством на взаимовыгодных условиях) – такие отношения в самом широком смысле мы называем диалогическими. Диалог как форма принципиального отношения к миру предполагает наличие второго, равноценного, с которым и возможен диалог.
Если же в силу тех или иных причин одна из сторон получает такие преимущества в отношениях, которые позволяют ей не считаться с потребностями другой, навязывать ей свою позицию, использовать ее для себя в одностороннем порядке – диалогическое взаимоотношение сторон – я для мира, мир для меня – в таком случае переходит в односторонне-монологическое: мир для меня.
Сознание современного человека становится все более эгоцентричным: он стоит в центре мироздания, мир вращается вокруг него и существует для него. Например, отношения человека и природы, взятой в целом, все более приобретают монологический характер.
Не случайно мы начинаем задумываться над вопросом, а так ли уж это хорошо звучит: человек – покоритель, завоеватель природы?
Не стану напоминать многочисленные призывы ученых (советских и зарубежных) к иному, творчески доверительному отношению к природе, призывы, продиктованные тревогой за нарушение равновесия сил в борьбе человека с природой, тревогой, в конечном счете, за самого человека.
«Не соперничество, а сотворчество» – так можно охарактеризовать суть многих и многих из этих призывов. Такое название носит и статья Вадима Кожинова (Лит. газета, 1973, № 44). Статья эта посвящена мироотношению Михаила Пришвина.
«В творчестве писателя совершился исключительно важный, всемирно-исторический… перелом в художественном видении самого соотношения человека и природы, – пишет Кожинов. – …Пришвин утверждает всем своим творчеством, что борьба с природой и господство над ней – это цель человека, еще не достигшего зрелости, «взрослости», точно так же как и подчинение природе, признание ее безусловного господства…».
Пришвин, делает вывод автор статьи, утверждает новое мироотношение, а именно: необходимость сотворчества с природой: «…Пришвин, в сущности, выступил против такого «традиционного» гуманизма, который, утвердив тезис о том, что человек не может быть средством для чего-либо, в то же время как бы изолировал человека от мира, вырывая тем самым почву из-под его ног. Пришвин, в частности, показал и доказал художественно, что природа, взятая в ее целом, также не может быть средством для чего-либо, в том числе и для человека; последовательное превращение природы в «средство» ведет к гибели самого человека». Не случайно кризис такого сознания нашел свое отражение в творчестве Пришвина – писателя, стоявшего в преддверии эры научно-технической революции, вооружившей человечество средствами «беспредельного» господства над природой.
Размышляя о сущности художественного сознания, которое лежит в основе «Тихого Дона» М. Шолохова, Петр Палиевский в статье «Мировое значение М. Шолохова» приходит к выводу, что и это сознание не вмещается в рамки гуманизма в его традиционном понимании. Но речь здесь идет уже не об отношении: человек – природа, а об отношениях внутричеловеческих: коллектив – личность, человек – и такие бытийные понятия, как жизнь и смерть и т. д. Если смотреть на эти отношения с точки зрения классической литературы, то может показаться, что они противоречат «всем гуманным целям, как мы их привыкли понимать» [18] .
18
Наш современник, 1973, № 12.
Мир Шолохова – это мир, увиденный не глазами автора и не глазами кого-либо из героев, и даже не «совокупностью» этих героев: «Кажется, что это сама жизнь; сумевшая мощно о себе заявить…»
И особый мир Пришвина, и особый мир Шолохова все же имеют одно общее, определяющее начало. В основе художественного сознания и, следовательно, художественного воплощения мира этих писателей лежит точка зрения народа как целого.
Но мир Пришвина – это мир, увиденный личностью, сумевшей слить себя с целым народа, а мир Шолохова – это мир самого народа: «здесь впервые вышел в определяющее лицо народ и получил голос» (П. Палиевский).
Мироотношение и Шолохова, и Пришвина было определено не только условиями новой эры (она послужила лишь своеобразным взрывателем), но и опытом мироотношения русской классической литературы XIX века, опытом жизни русского народа.
Мироотношение русской литературы всегда было истинно человечным. Вспомним «больную совесть» Достоевского, болеющего за «единую слезинку ребенка», которой не стоит вся будущая «мировая гармония», вспомним его идею восстановления человека, его творческую установку «открывать в человеке человека».
Но этот опыт в то же время был всегда враждебен эгоистическому по своей сути утверждению самоценности человека. Наиболее остро, всемирно-исторически, трагедия сознания человека как меры всех вещей, всех ценностей, сознания, доведенного до крайности, – «Я мера всех вещей», а потому и «все позволено» – предстала перед человечеством в романах-трагедиях Достоевского (трагедии Раскольникова и Ивана Карамазова).
Но Достоевский не смотрел на мир глазами только своих героев. Художественное сознание писателя-мыслителя было диалогично по своей природе, как показал М.М. Бахтин в своей книге «Проблемы поэтики Достоевского».