Шрифт:
Нас все еще называли таазастовцами, но прозвище это утратило смысл, ибо мы давно уже закрыли Таазаст. Ключ от башенки хранился у Аази. Каждый раз в каникулы мы давали себе слово непременно открыть вышку на будущий год, но некогда мы поклялись, что взойдем на нее только в полном составе. И казалось, нас преследовал какой-то злой рок: в решительный момент всегда кого-нибудь недоставало.
Важными событиями для нас были замужество Ку, замужество Аази, удачная сехджа, окончание сбора инжира, открытие Таазаста, последняя речь шейха в собрании. Но Акли и другие новоявленные поборники цивилизации и просвещения следили за ходом мировых событий. Однажды и мы с изумлением прочли в газетах огромные заголовки и сообщения о том, что мир в мире висит на волоске и что миллионы людей, недовольных своей участью, в надежде улучшить ее, набросятся на миллионы себе подобных.
Теперь, много времени спустя и в свете того, что произошло, тогдашняя наша беспечность кажется мне ребяческой и безрассудной. Прочитав газету, Акли всегда делился новостями с Давдой. Чтобы поразить воображение жены, он охотно сгущал краски, хотя положение дел и без того было трагично. Давда тотчас же выходила на общий двор нашего дома и в окружении женщин на свой лад пересказывала слова Акли, стараясь нарисовать еще более мрачную картину. Она делала вид, будто все это ее совершенно не волнует, разъясняла то, в чем сама ничего не смыслила, подзадоривала себя, пьянела от звука собственного голоса, от тревожных взглядов, обращенных к ней, сыпала подробностями, которые приходили ей в голову в пылу увлечения:
— Самолетов налетит видимо-невидимо. Староста селения Мишле уже приказал рыть траншеи.
И с совершенно бесстрастным лицом поясняла:
— Все мужчины уедут. Все. Останутся только старики, дети и женщины. Как же мы будем пахать?
Женщины слушали ее разинув рот, потом каждая вставляла свое слово, делилась впечатлениями, и завязывался общий разговор. Так продолжалось до поздней ночи изо дня в день.
Всем этим крестьянкам никогда не приходилось бывать дальше Аурира, соседнего села, и даже холм Ишеридена представлялся им каким-то далеким миром; их зачаровывали названия неведомых стран, а война казалась волшебной сказкой с продолжением. Каждый вечер Акли и Давда рассказывали что-нибудь новенькое.
Вот почему все они считали, что Баба Уали, отец Уали, ужасно вредный человек. Каждый вечер, как раз в то время, когда женщины начинали расходиться, слепой возвращался из мечети — еще издали слышалось постукивание его посоха, и каждый вечер женщины спрашивали у него, нет ли новостей, втайне надеясь, что он наконец объявит им о великом событии, но он неизменно отвечал:
— Да спасет нас аллах от этого несчастья! Если святые по-прежнему хранят нас, наши юноши от нас не уедут. Мужья, братья и дети останутся при вас.
— Баба Уали, а вот говорят, будто Гитлер — людоед, дьявол и что все немцы готовы умереть за него как участники священной войны.
Слова эти, хоть и походили на проклятье, по существу, выражали восторг перед человеком, которому под силу перевернуть весь мир.
— Будь он проклят! Да нашлет на него аллах какую-нибудь страшную болезнь, чтобы он умер.
И женщины расходились в унынии. Зачем старик хочет оборвать нить такой занимательной истории? И что он может знать, слепой, старый и неграмотный? Куда ему до Акли, ведь Акли читает газеты!
Женщины у колодцев, на дорогах, мужчины на сельской площади, в кофейнях, на базарах — все только и толковали об этом. И хотя всем этим людям война не сулила ничего, кроме несчастий, они ждали ее чуть не с радостью — у одних были на то свои причины, другие же проявляли странную беспечность. Наконец-то великое событие, роковое (раз оно может стоить жизни), всеобщее (раз оно захватит всех), наконец-то оно нарушит однообразие быта! Люди словно устали от уверенности, что завтра будет то же, что было вчера, и своим молчаливым или высказанным согласием они ускоряли эту безумную гонку к чудовищной развязке. Впрочем, многое подталкивало их на это: голову забивали газеты, радио, тщательно рассчитанный обман. Может быть, думали они, война послужит лекарством от нищеты, которая уже много лет гнетет Тазгу и другие горные селения, от этой всеобщей расслабленности? В конце концов все стали желать войны или по меньшей мере возлагать на нее какие-то надежды.
И правда, давно уже наше селение точил какой-то странный, непостижимый недуг. Его ощущали всюду и нигде; временами казалось, будто он совсем прекратился, а несколько месяцев спустя он внезапно обрушивался с удвоенной силой, словно в отместку за краткую передышку, которая была нам дарована. Жители испробовали все известные средства; но они оказались бесполезными, тем более что никто в точности не знал причины недуга, не знал, какого святого прогневили, в чем молодежь преступила границы дозволенного, в чем ошиблись старики на сходке: пустились ли они в ложные умствования или приняли несправедливые решения.
Два года подряд пересыхали все источники, и за водой приходилось ходить очень далеко — вниз, в долину. Град побил всходы на пашнях; за одно лето в Ифранском лесу, с промежутком в несколько дней, четыре раза пришлось тушить занявшийся пожар. Дети перестали драться, они усаживались в кружок на площади и, словно старцы, толковали об автомобилях и о ценах на продовольствие; они не играли, как, бывало, мы, в шакалов, в вепрей, в затейливые игры, уводившие нас до Аурира, а то и дальше; у них и в мыслях такого не было, чтобы бросаться камнями, и старики, которые запрещали нам это развлечение, так как от него сильно страдали посевы, в конце концов стали жалеть о том, что стайки мальчишек уже не носятся по нивам, как прежде. Детей рождалось столько же, но теперь среди них были все больше девочки; многие новорожденные умирали, и преимущественно мальчики. Над Тазгой дул какой-то тлетворный ветер; старикам помнилось, что раньше они выходили с непокрытой головой даже в снег, а теперь стоило нашему сапожнику постоять под северным ветром совсем недолго (чтобы подковать осла), и на другой день его не стало. А славный был человек! Чинил обувь чуть ли не даром!