Волконский Сергей Михайлович
Шрифт:
Цейлон, когда вспоминаешь остальную Индию, уходит в какую-то растительную дымку — это огромный цветок. Конечно, этому впечатлению способствует то, что я не охотник; для других Цейлон есть зеленая чаща, трещащая под грузной, сокрушающейся поступью слона. Для меня это цветок, оторванный от материка; в нем недвижность и молчание. Вся прочая, материковая Индия — движение и говор.
Самое своеобразное, что я видел в Индии, это Джейпур, столица Раджпутаны, на полпути между Калькуттой и Бомбеем. Что за прелесть этот розовый городок. Резиденция магараджи, и весь город — какая-то «царская потеха», какое-то театральное представление на открытом воздухе. На площади у фонтана, как бы посреди сцены, остановил извозчика и так из коляски и смотрел на «представление». Вот прогуливают царских лошадей; какие седла, какие чепраки и что за лошади! Помню одну, гнедую, как атлас, с белой гривой и белым хвостом и на одну ногу белоножка, что так ценится арабами… Вот на цепях водят царских пантер; это как соколиная охота, их спускают на четвероногую дичь. Вот катают придворных танцовщиц, в больших двух открытых каретах едет их двенадцать, пятнадцать — смуглых ланей с белками в черных глазах, в кисее, с кольцами в ушах, с серебряной мушкой на носу; и блестя г звонкие запястья на смуглых руках… И что за толпа, что за картинная толпа! Какая аристократичность демократической толпы! О, как выродилось арийское племя в нашей Европе! Какой праздник для глаз; люди всех цветов загара, и все кисея, бледные цвета, под жгучим солнцем умирающие радуги…
Да, Джейпур, может быть, самое сказочное, что я видел в сказочном Востоке. Помню в окрестностях фиговую рощу, и на фиговых деревьях сидели и с веток спускали златоглавые хвосты свои синие павлины; среди них я ехал на слоне. Неприятен слон — толчками идет; вроде телеги на четырехугольных колесах.
Вспоминается мне одна кинематографическая лента, которую видел в Париже и пошел смотреть второй раз, — так она была восхитительна. Она изображала путешествие английских короля и королевы в Индию. Я видел это кинематографическое воспроизведение в цветных снимках десять лет тому назад и не могу забыть. До сих пор, когда закрою глаза и вспомню, вижу блеск этого солнца и густую синеву ложащихся от него теней; и в этом изумительном, невероятном по яркости своей освещении я вижу изумительнейшее, невероятнейшее из зрелищ. Посреди необъятной равнины — королевская ставка: на высоких красных ступенях, под золотою сенью, видные со всех сторон, сидят король и королева. Вся равнина усеяна войсками и народом, но не толпа, а правильно из людей составленная геометрия; все поле разделано двуцветным песком — на одном песке стоят, по другому идут и проходят. И что за картина это сочетание английских мундиров и туземных облачений. Проходила английская пехота в красном, проходила туземная пехота в английских мундирах, но с чалмами; проходила туземная артиллерия черных людей, туземная артиллерия на верблюдах. Огромные, нагруженные людьми, с целыми селеньями на спине, шествовали слоны, увешанные драгоценными бляхами, ожерельями, гордые своими уборами, в развевающихся мантиях разноцветного атласа с серебристыми переливами. И с такими же серебристыми переливами, в своих розовых кафтанах и с белыми атласными знаменами, легкая, молодцеватая, проходила дружина смуглых сипаев — чуть не слышен под ветром плеск лоснящихся знамен. И все блестело и сияло, опаленное огнем тамошнего солнца, очерченное синевою тамошних теней. Одна картина еще запомнилась мне: просто толпа, море голов, море лиц, и все щурятся на ослепительном солнце.
Да, толпа восточная — нескончаемый праздник для глаз. И характерно различие окраски восточной толпы в разных местах. В Индии пестрая, в Каире синяя, в Тунисе белая.
Индия и сама пестрая, Каир с синею толпой сам красный на фоне песчаного моря пустыни, а Тунис и сам белый и толпа в нем белая. И как на этом белом всякая краска выделяется! Идет перед белой ослепительной стеной арап, черный, чернее черного, в светло-зеленом бурнусе; большой вырез на черной груди перерезан белой рубашкой; запускает свои черные лапы за пазуху и из-за пазухи зеленого бурнуса в черных лапах вытаскивает два апельсина. О акварель, зачем я не владею кистью!
Когда говоришь об островах и о море, трудно не вспомнить пустыню — песчаное море. Коварная обворожительница, заманивающая, втягивающая и вместе с тем — великая успокоительница. В этой ровной глади какое-то могущество горизонтали, и в грозном ее единстве — редкая вертикаль как начало робко нарушающее. Идет верблюд, корабль пустыни, мягко ступает мягким копытом в мягкий песок. Смуглый погонщик в синей рубашке с белой ермолкой идет за верблюдом; гортанным криком на букву «А» от времени до времени погоняет его; сколько неразгаданного в этом гортанном «ха-а»: и мольба, и покорность, и тоска; и все это безгранично, как безгранична окружающая пустыня, и бездонно, как бездонны недра человеческих поколений…
Не могу себе представить пустыню иною, нежели арабской, а ведь была когда-нибудь и она другая, как все на земле. Между Тунисом и Сфаксом есть посреди пустыни римский цирк, гигантский, и ничего кругом: пустыня, колизей и кактусы. Значит, была пустыня когда-нибудь и римская. Сейчас в тенистой стороне этого огромного цирка приютились арабские сакли — человеческие гнезда, микробы в щелях римского скелета. Это мне напоминает — есть такая особая вошь, она водится только на шишке, которая вырастает у кита на его сто первом году от рожденья. Огромный старый кит, этот колизей среди пустыни, старый, хмурый, гордый среди корявых кактусов, непреклонный в неслиянности римского величия с беднотой арабского кочевья. И до сих пор вижу колыханье волнистых бурнусов на римской недвижности каменных очертаний…
Мягко шагает верблюд, удобно сидеть в мягких подушках на высоком горбу; чуть-чуть укачивает… Погонщик издает свое гортанное понукание — жалоба ли человека или вздох пустыни?.. Вот вереница женщин с завешанными лицами, с кувшинами на головах. Вода — самое драгоценное в этом море песка… Вот встречный всадник, закутанный в бурнусы, на дивном арабском коне, светло-гнедом, с черной гривой и таким же хвостом и с белою у самого копыта щиколоткой. У араба крученою веревкой окручена чалма и за спиной длинная, тонкая винтовка… Вот идет в белом бурнусе араб, и свисают с головы по обе стороны до земли две вязанки красного перца; как красное вино, горят прозрачные стручки, пронизанные закатными лучами склоняющегося солнца… Вон среди пустыни, опустившись на колени рядом с лежащим верблюдом своим, оборотившись к заходящему солнцу, творит вечернюю молитву бедуин… И каждый день вечерний час, как дуновенье ветра клонит покорную ниву, склоняет под молитву покорные чалмы, и Восток, преклонив колена, молится на Запад…
Вслед уходящему солнцу пойдем и мы. Довольно Востока, тянет домой. Зовет Средиземное море. О колыбель наша, наша духовная родина! Между Азией, Европой и Африкой, синее, смеющееся: то Эгейское, то Мраморное, то Адриатическое, то Ионическое — и всегда Средиземное. Что прелестнее архипелага между Малой Азией и Грецией? Точно камней набросала природа, чтобы по ним чрез зыбкую пучину человечество переходило из мира древних созерцаний в кипучий мир мысли и труда. Какое соприкосновение миров: малоазийские острова — как брызги Греции на Азию, а Турция — как азиатский всплеск на нежные греческие берега. И вот Греция! Не эта, конечно, а та, прежняя, давняя, та, что называется «древняя»; и почему называется? Что может быть более юно, чем Древняя Греция? Когда дедушка рассказывает внукам о молодости своей, он молодеет; так и мы: когда думаем о «Древней Греции», мы молодеем. Греция — молодость человечества. И, блестящая, стройная, с тирсом, с тимпаном, с влажными глазами, прекрасная и мудрая, венчанная лавром, стоит она, божественно-земная, среди Средиземного моря. И все в нее стекается, и все в ней зарождается, и все из нее излучается, все прекрасное и все мудрое, все, что было, и все, что будет. Всегда она смыкала в себе надежду веков. И когда наступили великие потрясения, когда дрогнула земля под топотом варварских нашествий, когда утрачены были пути и потухли огни, когда и ее священную землю попрала кощунственная пята и святотатственная длань погнула божественную выю, — тогда, во мраке варварских нашествий зажегши древний факел свой, она через море подала его сестре Италии, и там возжегся факел Возрождения. Да, Средиземное море баюкало нашу духовную колыбель: адриатические волны лобзали и берег Греции и берег Италии.
Далматинский берег Балканского полуострова есть всплеск Италии: итальянская речь, итальянские церкви, венецианские здания, и всюду глядит на вас венецианский Лев Св. Марка. С обеих сторон Адриатического моря, с балканского берега на апеннинский и с апеннинского на балканский, мраморный Лев Св. Марка вперяет очи вдаль и держит в лапе раскрытую книгу, в которой первое слово: «Pax Tibi» (мир тебе). А между тем все самое кровавое в истории нашей истерзанной Европы оттуда исходило, там все зачиналось, в этом уголке Адриатического моря…