Шрифт:
Не подумайте, господа, что я перед вами буду защищать нравственность Коноваловой. Но я спрошу лишь, вправе ли мы судить ее за это?
Как странно было бы слышать, что врач, когда к нему привели больную, исследует в ней не болезни, а допытывается — безупречна ли ее нравственность. Не странно ли, когда судья исследует не преступление, а ищет в нравственных качествах подсудимой улик против нее? И когда на молодом, почти детском лице вы видите «поддельную краску ланит», не сжимается ли у вас сердце от жалости и сострадания?
Вы видели, что те мрачные краски, которыми был обрисован нравственный облик подсудимой Коноваловой, поблекли на судебном следствии, когда свидетели под перекрестным допросом сторон поумерили так свойственный многим пыл в отыскании сучков в чужом глазу. Слухи и сплетни отвергнуты, а фактов нет. Она жила с одним, потом с другим, — да, это верно, она это признает, но до разгула далеко.
Но отчего не удержалась она, спросите вы, на честном пути? Как трудно ответить на это! Отчего надломленный цветок вянет и не благоухает? Отчего подстреленная птица не парит под небесами? Отчего человек с надорванной жизнью и без нравственной поддержки не стремится к идеалам?..
Но выпрямьте и подвяжите цветок, и он зацветет. Заживите рану у птицы, и она взовьется к небесам. Протяните руку больному, но не зачерствевшему душой человеку, и он воспрянет духом, он оживет.
И бедной Коноваловой протянули руку, и ей улыбнулось участье! На нее пахнуло в первый раз в ее жизни теплом, лаской, искренней любовью; ее полюбили, и она полюбила и стала оживать. Вы слышали того свидетеля, который знал ее в детстве; он встретил ее в это время опять и увидел ее любимою и любящею, такою же, как и прежде, доброю и милою. Он радовался ее счастью, но что-то таилось в ней. Какая-то непонятная грусть сквозила в ее радости, непонятная власть держала ее в руках. Признаться во всем, все рассказать, снять путы, думала она. Но страшно: нужно выдать всех, и даже мать. Нет! И она молчит и несет тяжелый крест искупления. Проходит два года.
Но судьба ее стережет — ее арестовывают.
Какой удар! Но вместе с тем какое облегчение! Наконец, настал давно желанный час: снять гной с души, снять накипь жизни; и она все рассказала, все без утайки, без оправдания, она во всем покаялась.
И вот она пред вами. Ей только теперь минуло двадцать один год, а жизнь ее уже полна страданий. Как мало прожито, как много пережито!
Она ждет вашего приговора. И если вы думаете, что в молодой душе ее пылает преступный огонь, что она опасна для общества, если вы верите, что наказание может исправить ее, — карайте ее. Но не мстите ей за смерть бесконечно долгими днями позорного наказания. А если вы, как я, вглядитесь в ее душу и скажете себе: в ней нет преступности, она сама жертва преступления, — вы смело вынесете ей оправдание.
Я кончил. Меня, как и вас, призвал закон к тяжелой задаче отправления правосудия. Как вы — я человек и могу ошибаться, но я ищу, как вы, в этом деле правду. И когда я увидел в вас в течение этих томительных дней суда работу мысли и сердца, когда я вижу в вас искание правды, — я спокойно жду вашего приговора.
Второй защитник, помощник присяжного поверенного, А. В. Бобрищев-Пушкин, видит объяснение всему в 18-летнем возрасте Коноваловой. Ее хрупкая воля подчинилась взрослым.
— Представьте себе, что вы все это читаете в повести. Вам рассказывают, как девушку неполных шестнадцати лет выдают насильно замуж, как через две недели справляется свадьба среди непробудного пьянства и ее слез, как она вынуждена уйти от мужа, живет с матерью, зарабатывая себе хлеб ремеслом портнихи, как, наконец, неизбежное совершается — она одинока, но она уже замужем, она не может полюбить законною любовью, ей закрыта семейная жизнь; значит, ей нет дороги на честный путь; ни в отчиме, судившемся за кражи, ни в матери, доброй, но забитой, недалекой женщине, она не может найти опоры, и вот, не понимая еще значения своего шага, она дает себя пристроить в Крестовский, сходится с В-м, мимо показания которого я прохожу с брезгливою грустью… Гибели нет пределов, следующая ступень: на смену пошлых плотоядных типов выступают более сумрачные образы. И вот когда бы вы читали об этой ночи убийства, о том, как она, захмелевшая, растерянная, под их криками то трясла за руку опьяневшего мужа, умоляя его уйти, то помогала нести его, подавала шнурок для мертвой петли и молилась с ними перед образом, — что бы вы чувствовали к ней: ужас или сострадание? Разве не хотелось бы вам столько же для нее, как и для этого несчастного, чтобы злодейство не совершилось? И когда вы дошли бы до той минуты, что мы все мучительно переживаем здесь, до этого негодования против нее, этого грозного обвинения, этой отчаянной борьбы, что ведет защита, — разве бы не захотелось вам, как это часто хочется при чтении, вступиться, крикнуть: «Да вы не понимаете! Это все совсем не то! Здесь нужен сознательный, согретый любовью к ближнему взгляд на жизнь, а не формальные статьи закона!» Как бы мучительно, даже там, в этой повести, было бы для вас ожидание приговора! Разве вы не желали всем существом своим, чтобы все кончилось хорошо, чтобы этого заблудившего полуребенка выпустили отсюда? И кому бы пришла на ум из такой развязки мораль, что можно совершать убийства? А если бы в беспощадной верности жизни русский писатель заставил бы своих судей вынести обвинительный приговор, — с каким бы чувством вы его встретили? Удовлетворил бы он вас, ваше чувство справедливости? Да, все это так было бы в повести, потому что в повести мы видим житейские явления освещенными с нравственной стороны, а здесь мы слушаем мертвую оболочку.
Коновалову вовлекла в преступление Павлова, заручившись согласием Телегина. Они, конечно, не убивали из любезности. У этого мрачного дела мрачный мотив — корыстная цель. Связав Коновалову общим преступлением, можно эксплуатировать ее без пощады. Но муж чуть все не расстроил добрым отношением к жене. Его белая горячка прошла, он стал совсем иной, соглашался возобновить отдельный вид и пошел для этого с женой в участок. Этому Павлова помешать не могла. Легко представить себе, в каком состоянии она осталась в квартире.
Неожиданно удача для Павловой, — вернулись! Анна Коновалова идет грустная, выгнали пьяного мужа из участка, не дали отдельного вида. Горе для Коноваловой, радость для Павловой, но нельзя ждать до завтра, — завтра он протрезвится, опять пойдет в участок, и тогда все кончено. Теперь или никогда! Состояние Павловой в эту ночь могло бы дать большой материал для ее защиты. Она впала в какое-то нечеловеческое бешенство. По словам Коноваловой, «она точно зверь была, не похожа на человека, не то что на женщину, — я не знаю, что с ней сделалось». Этого точно не знаем и мы. Суд отказал защите Павловой в вызове экспертов-акушеров, между тем Павлова разрешилась от бремени в конце ноября — и это мог быть послеродовой психоз; я счастлив, что могу сказать слово в защиту Павловой… Помимо этого предположения, могли быть и другие причины. Гнев и отчаяние, когда, казалось, все погибло, резкий, внезапный переход к радости при возвращении из участка и сознание, что уже теперь надо действовать, что отсрочка лишь до утра, — могли вызвать прилив крови к голове, то есть исступление. Чтоб это ни было, Павлова становится страшной — в ней развивается дикая, усиленная энергия. Она требует немедленного убийства, она хватается за буйные, пьяные слова Петра, она точно в каком-то припадке наступает на растерявшуюся Коновалову: «Он не даст, не даст тебе вида, от него надо отделаться!» Такая дикая, лихорадочная энергия страшно действует, особенно на слабые натуры. А Коновалова в эту минуту, когда она должна противостоять страстному натиску на ее полудетскую волю, даже плохо сознает окружающее; она выпила водки и коньяку, недостаточно для потери сознания, но достаточно для того, чтобы сильно ослабить способность психического сопротивления. Резкие требования Павловой… Ее голос врывается ей в уши… Комната слегка идет кругом… сознание затуманено… И вот в этой знакомой комнате возникает в ее глазах что-то страшное, атмосфера сгущается до кошмара. Среди всего этого буйствующий, что-то кричащий муж. Если бы ей внушали, например, убить мать, — любовь, затаившаяся хоть в виде инстинкта, даже в этом хмельном чаду, дала бы отпор, а здесь нет этого инстинктивного отпора, она одурманена дикой энергией Павловой, она почти вещь в ее руках, она не сознает чудовищности своего поступка, ей только смутно страшно. Ей говорят, что что-то надо сделать — и она делает. Они стали перед образом — и она; они говорят: «Неси голову» — и она несет; они велят ей дать шнурок — и она дает; они делают перед нею петлю — и она понимает. «Да, это, чтобы убить», — но она не представляет себе убийства. При таком помутившемся сознании верит ли она в совершение преступления? Связывает ли она свои поступки, этот шнурок с имеющими быть последствиями? Часто даже трезвый убийца, когда подкрадывается к своей жертве, когда вынимает нож — до последний секунды не верит, что он убьет, и вот почему во всех ее чистосердечных показаниях сейчас же после ареста, на предварительном следствии, здесь она повторяет: «Я была как во сне. Я не верила, не верила, что его убьют». В таком состоянии она не могла в это верить!.
Да, сознание, конечно, есть, но такое смутное. Мысли скачут, не поймаешь ни одной. Сначала она понимает все яснее, помрачение идет постепенно… Сначала свойства хорошей натуры ясно видны. В соседней комнате спит ее маленькая сестра. Она бредет туда и с нежной заботою задергивает тюль над детской кроваткой. Пусть ребенок спит, пусть его детского сна не встревожат ласки опьяневшего мужа. Он опустился на стул бесчувственным телом. И ей страшно… она плачет, умоляет их, она сопротивляется, как может. Она хватает пьяного мужа за руку: «Петя, уйди! уйди! На свою голову сидишь!» — и он бормочет ей заплетающимся языком: «Я тебе дам отдельный вид на жительство». Они называют друг друга уменьшительными именами, она старается помочь ему… Но Павлова тут как тут и кричит на нее: «Не вмешивайся! Раз я взялась за дело, я его и кончу!» И когда через некоторое время второй раз взяла за руку его Коновалова — не ответил своей жене Петр Коновалов, неподвижно упала рука, и она сама обернулась к ним уже с тупым, отуманенным взглядом. Теперь она им нужна. Чудовищные юристы, они хотят, чтобы она несла голову мужа, им нужно ее соучастие, не слабые силы; они, конечно, снесли бы и без нее. Что же, пусть радуются, — они достигли своего: это несение головы, с формальной точки зрения, всего тяжелее. И когда бесчувственно пьяный Петр Коновалов при свете ночника уложен на ковер ее спальни, когда сделана мертвая петля, — ей и тут не представляется, что сейчас начнут душить, хотя она за минуту говорила с ними об этом. Она не может сделать из своих поступков неизбежного вывода. И когда они над ним нагибаются, это для нее совершенно неожиданно. Вдруг он хрипит, судорожно ударяет ее ногами… Она падает в обморок и в самый момент совершения убийства находится в бессознательном состоянии.