Шрифт:
А под утро пошёл к Куприяну – мириться.
Куприян спал.
«Сил набирается, – зло подумал Ульян. – Задушить, а сказать – руки наложил…»
Стоя в дверях, долго мял шапку. И опять пересилила привычка подчиняться закону.
Тускло блеснув, исчезла луна. Ульяну сделалось дурно.
– Одни мы с тобой на свете, – растолкал он Куприяна, – вся жизнь на глазах…
– А теперь и смерть, – оскалился Куприян. Спросонья он тряс всклоченной бородкой и казался ещё страшнее.
За ночь Ульян постарел, Куприян ещё больше осунулся.
«Ну что, соколики, с Богом! – перекрестил их капитан-исправник. – Покажите своё искусство». Начали с плетей. Стесняясь, стегнули нехотя – раз, другой. Но потом разошлись. Засучив рукава, скрипели зубами, сыпали удары, так что пот заливал глаза. Вопили, скулили, визжали, но не отступали от своего. Холщовые рубахи уже повисли лохмотьями, озверев от боли, готовы были засечь друг друга. «Эдак вы раньше срока шкуры спустите», – скривил губы капитан-исправник, который пил вино мелкими глотками.
Из избы валил пар, арестанты грудились по стенам, то и дело выбегая на мороз по нужде. Гадали, кто выдюжит: Ульян был крупнее, зато Куприян жилистее.
– Привыкай, – издевался Куприян, подступая с жаровней, – в аду и не такое пекло…
– Давай, давай, – огрызался Ульян, хлопая опалёнными ресницами, – потом мой черёд!
И у Куприяна дрожали руки.
Наконец, каждый взялся за любимое: Куприян за железо, Ульян – за пеньку.
– Любо, любо… – свирепели от крови арестанты.
– Тешьте народ! – перекрикивал их капитан-исправник, красный от вина, и его глаза-копейки превращались в рубли.
Но они уже ничего не видели, ненависть застилала им глаза, а руки, как у слепцов, продолжали калечить…
Первым не выдержал Ульян Кабыш, его медлительные глаза остановились, а мясо повисло на костях. Смерть выдала его – у живых виноваты мёртвые. Перед тем, как разойтись, кинули жребий, разделили – кому лапти, кому порты. На саван не тратились: чтобы не поганить кладбища, тело бросили в тайгу.
Куприян Желдак оказался счастливее. Два дня он носил оправдание, как чистую рубаху, смыв позор, чувствовал себя прощённым. Но теперь, когда Ульяна не стало, у него шевелилась жалость. Он ощущал, что осиротел во второй раз, точно из него вынули его лучшую часть. «И прости нам долги наши, как прощаем и мы должников наших», – причащал его батюшка, пожелтевший от цинги. Вместо исповеди Куприян хрипел, высовывая распухший язык. Священник потребовал покаяния. «Брат…» – выдавил шёпотом Куприян. И его глаза в последний раз беспокойно забегали.
С неба смотрели звёзды. Неподвижные, как глаза мертвеца. «Это Ульян глядит…» – напоследок подумал Куприян, отправляясь к Тому, кто послал ему любовь через ненависть.
Гамбургский счёт
Творческий кризис у Леопольда Лялина затянулся, уже год дальше первого абзаца дело не шло. Лялин был трудяга, большую часть жизни провёл за письменным столом и раньше таких перерывов не допускал, но теперь, за что бы он ни взялся, всё казалось ему пустым и никчёмным. «Переутомление, – гладила жена его седые волосы. – Надо отдохнуть». Лялин кивал, убирая её руку, глядел на свои книги, томившиеся за стеклом, думая, что из написанного им можно сложить вавилонскую башню, и не находил в себе смелости открыть ни страницы. «Верно, ерунда, – вздыхал он про себя. – Такая же, как у всех». В своём кабинете ему стало вдруг всё непривычно, точно он оказался в чужой, неприветливой стране, не находя себе места, он бесцельно бродил из угла в угол, измеряя время выкуренными сигаретами, листал журналы, пробегая глазами статьи, представлял, чем сейчас занимались их авторы, со многими из которых был на короткой ноге, смеялся, прочитывая их фамилии справа налево, долго глядел в окно, где в бесполезной маете носились облака, пока, измученный скукой, не засыпал в глубоком кожаном кресле. В душе Лялин считал себя талантливым, и Лиля разделяла его мнение. «Твои лучшие романы ещё впереди!» – в последнее время поддерживала она мужа, не замечая скрытой здесь двусмысленности, и Лялин опять косился на темневшие полки, нависавшие, как гильотина. Женился он поздно, когда уже отметил полувековой юбилей, взял молодую, с тонким вкусом, влюблённую в его творчество, и был с нею счастлив, считая её наградой за свой каторжный труд. Лиля чувствовала мужа, как себя, была ему предана, и теперь, читая на лице чёрные мысли, старалась его отвлечь:
– Дорогой, может, займёшься почтой?
Лялины вели литературный журнал, им слали рассказы, повести, стихи, так что их электронный ящик пух, как сугроб в снежную зиму, и его приходилось периодически чистить. За долгую жизнь Лялин научился обходить углы, и в литературных кругах слыл своим: в меру политиканствовал, публиковал тех, кто был на слуху, не забывая про себя, и неукоснительно требовал рекомендации, делая редкие исключения из приходившего самотёком, когда находил автора интересным. К таким он относился покровительственно, считая себя неизмеримо опытнее, не скупился на похвалы, умело скрывая за маской старшего брата глубокое пренебрежение. Открывая очередное письмо, Лялин привычно выхватывал из текста отдельные фразы, несколько мгновений устало скользил по строкам, прежде чем отправлял в корзину.
– Как всегда? – принесла кофе Лиля.
– Трудное наше ремесло, – не без кокетства ответил он.
– Тебе помочь?
– Нет, дорогая, боюсь, вкус испортишь.
Кресло поскрипывало, Лялин, не прекращая своего занятия, пил кофе, методично щёлкал мышью, но на третьем глотке чуть не обжёгся. Роман был без названия, у него не было ни начала, ни конца, его открывали три точки, которые служили ему и финальным аккордом. Небольшой по объёму, это, казалось, был кусок жизни, это была сама жизнь, – такое впечатление создавал его стиль, который очаровывал, как музыка позднего барокко. Прочитав наугад несколько абзацев, Лялин уставился в экран, будто поражённый столбняком, он понял, что так написать не удастся не только ему, но и всем его собратьям по перу, проведи они за столом хоть тысячу лет. Раньше ему казалось, что о своём ремесле он знает всё, оказалось, он не знал ничего. Леопольд Лялин был профессиональным литератором, жил в столице, был известен во многих издательствах, периодически выпускавших его сочинения, а приславший ему роман представился как Алексей Грудин, детский врач в одном из южнорусских городков, историю которых не оскверняли ни печатный станок, ни присутствие на крупных картах. Лялин хотел позвать жену, но что-то его удержало, и он до ночи просидел в одиночестве, механически очистив ящик, а поразивший его роман спрятал в свои документы.