Войскунский Евгений Львович
Шрифт:
В капонир, бесшумно отворив низенькую дверь, заглянул боец.
— Что случилось, Генералов? — спросил Кравчун.
— На «Хвосте» что-то не так, — сказал тот хрипловатым шепотом. — Выйди послушай.
Я вслед за Кравчуком выскочил из капонира. Было тихо. Застясь рукой от морозного ветра, я лежал на каменистой земле. Довольно долго мы вслушивались, всматривались в ночь, но ничего не слышали, кроме завываний ветра и однообразного звука прибоя. Меня стала одолевать зевота. Я таращил глаза, чтобы не заснуть здесь постыдным образом.
Вдруг донесся легкий шорох. Я встрепенулся. Да, на «Хвосте» что-то было не так. Вот — приглушенный голос… будто выругались сердито… Снова тишина. Давящая, подозрительная…
Мы с Кравчуном переглянулись. Он, пригнувшись, юркнул в капонир, закрутил ручку телефона. Сказал вполголоса:
— Кравчун докладывает. На «Хвосте» — слабый шум. Будто по гальке что-то протащили… Есть!.. Есть продолжать наблюдение!
Вернувшись, прошептал мне в ухо:
— Сейчас на КП доложат.
Спустя минут десять с Хорсена взвились одна за другой две ракеты. Ахнула пушка, на «Хвосте» стали рваться снаряды. В сполохах огня мы увидели темные фигуры, бегущие по берегу, переворачивающиеся шлюпки… услышали яростные крики…
— С'aтана п'eрккала! — отчетливо донеслось меж двух разрывов.
Свистнули, вжикнули о камень осколки.
— В капонир, быстро! — крикнул Кравчун. — Сейчас начнется концерт!
Лаптев проснулся, спросил, что за шум.
— Хорсенская сорокапятка по «Хвосту» бьет. Сорвали мы финикам десант. Видал? — Кравчун взглянул на меня. — Посадка у них уже шла по шлюпкам.
Ночь взорвалась бешеным стрекотом пулеметов. Со Стурхольма через узкий пролив с дьявольским визгом понеслись мины. Не менее часа молотили финны по эльмхольмскому мысочку: знали, кто сорвал их замысел. Казалось, вот-вот наше укрытие рухнет, разлетится в щепы. Но это только казалось. Я знал, что капонир выдержит.
Спустя сутки я под утро вернулся на Хорсен и проспал как убитый несколько часов кряду в капонире старшины 2-й статьи Никитушкина, командира одного из взводов. Николай Никитушкин пописывал и печатался в «Красном Гангуте». Как большинство наших военкоров, он предпочитал презренной прозе стихи.
Наверное, я спал бы до вечера, но в обед Никитушкин растолкал меня. Мы плотно поели — гороховый суп и серые макароны с волокнами мясных консервов — и хорошо поговорили «за жизнь». Николай был москвичом.
— А вообще-то мы родом из Рязани, — сказал он густым басом, плохо выговаривая «р». — А ты откуда? Из Баку? Ну и занесло тебя!
«Л» он тоже плохо выговаривал. До того как попал в десантный отряд, Никитушкин служил киномехаником на береговой базе бригады торпедных катеров — в той самой кирхе на скале, что возвышалась в центре Ганге. Свой брат, клубный работник. Длинный, круглолицый, расположенный к душевному мужскому разговору, он мне понравился. В Москве его ожидала Тоня, и Николай сказал, что после войны непременно на ней женится.
Тогда, на Хорсене, мы, конечно, еще не могли знать, что нам с Никитушкиным и Леней Шалимовым предстояло в течение двух с лишним лет вместе работать в кронштадтской многотиражке «Огневой щит» и вместе пережить блокаду. Мы многого еще не знали. Не знали, в частности, вернемся ли когда-нибудь на Большую землю, Большую в прямом, довоенном смысле слова. Но именно в тот день на Хорсене началась наша дружба.
После войны мы встретились с Никитушкиным в Москве. Дом на Первой Мещанской, в котором он жил до службы, был разбомблен, на его месте зияла огромная яма, заполненная грязно-зеленой водой. Николай с Тоней, которая дождалась его, и матерью жил в холодном сарае на краю этой ямы. Мы встретились, как братья. И мы смеялись, вспоминая, как весной сорок второго года в Кронштадте Николай раздобыл в военторге миску кислой капусты и мы ели ее как лекарство, по столовой ложке в день, убеждая себя, что капуста поможет одолеть цингу, мучившую нас. И вспоминали, как шли летним вечером в Дом флота, шли в тщательно выутюженных брюках и фланелевках, и на улице Карла Маркса нас вдруг настиг артобстрел. Мы кинулись в щель — укрытие, каких много было понастроено на кронштадтских улицах, — и по пояс угодили в воду. Мокрые, злые, мы выскочили обратно и, проклиная эту щель, и немцев, и Дом флота, пошли под обстрелом дальше.
Мы смеялись, вспоминая все это, а перед глазами вновь стояли обледенелые скалы Гангута, дымящиеся воронки на кронштадтских улицах…
Встречались мы с Николаем в Москве и в последующие годы, когда он с семьей переехал в новый дом. Встречались в Баку, куда он приезжал в командировку от газеты «Труд». Встречались и в Софии, где он заведовал корреспондентским пунктом АПН. Старая флотская дружба — вещь прочная, нержавеющая…
Но вернемся на остров Хорсен.
В тот день нескончаемо шел снег. Он словно вознамерился прикрыть толстым белым покрывалом эту скудную землю, обожженную войной. Было необычно тихо. Этот снег, а может разговор с Никитушкиным, что-то разбередил в душе. Я вспомнил прошлую зиму. Хорошо было в нашей тихой кирхе на пару с Беляевым писать лозунги, призывающие к бдительности. И чертить карты Киевской Руси…
С щемящим чувством я думал о родителях, которые тревожились обо мне в Баку, таком далеком теперь, будто он был на другой планете. Я думал о Лиде — каково-то ей сейчас в Ленинграде? Боец МПВО… Маленькая фигурка у ворот университета…
А скалы Хорсена покрывались снегом, снегом. И странная стояла вокруг тишина.
Я пошел к пушкарям и застал их за расчисткой огневой позиции от снега. Так вот она, хорсенская пушечка, «флагманская артиллерия», любимица десантного отряда. На ее боевом счету были финские шлюпки и катера, и склад на Вестервике, и склад у красного домика, и отчаянное единоборство с трехдюймовкой на Стурхольме. Первым командиром орудия был Сацкий, а после него Иванов. Их я уже не застал на Хорсене. Теперь расчетом командовал старшина второй статьи Сидлер, в прошлом помощник машиниста из Киева, участник финской войны, десантник с островов восточного фланга Ханко. В расчет входили: наводчик Шалаев («самый старый, еще с Сацким был», как отрекомендовал мне его Сидлер) и молодые краснофлотцы Иванов и Коросташевский.