Шрифт:
Одновременно протокол сообщал и о царской «милости», обращенной к «Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михаиле Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому»: вместо мучительной смертной казни четвертованием «сих преступников за их тяжкие злодеяния — повесить». В высочайшем манифесте указывалось, что «преступники восприняли достойную их казнь…»
Этот неожиданный приговор оказал потрясающее действие на русское общество, «словно каждый лишался своего отца или брата». Погибали друзья, родные, близкие, юные смелые люди, полные энергии, мужества, творческих дарований. В Тригорском раскрыли печальную реликвию: черный сафьяновый альбом, подаренный некогда Сергеем Муравьевым-Апостолом своей псковской кузине. Под первой записью Прасковьи Александровны следовали две французские строчки Сергея Муравьева: «Я тоже не боюсь и не желаю смерти. Когда она явится, она найдет меня совершенно готовым. 16 мая 1816 г.» Через десять лет героический предводитель восставших черниговцев доказал правдивость этой альбомной записи В начале августа у Языкова гневно вырвались поминальные строки:
Рылеев умер, как злодей, О вспомяни о нем, Россия, Когда восстанешь от цепей И силы двинешь громовые На самовластие царей!Пушкину вспоминались его встречи и беседы с пятью казненными. Так недавно еще вел он с Пестелем в Кишиневе увлекательные философские споры, с юношей Бестужевым-Рюминым встречался в кабинете Оленина, с Муравьевым-Апостолом и Каховским общался в среде петербургских «молодых якобинцев», с Рылеевым был в близкой творческой дружбе, в постоянной переписке.
Сколько бодрости, сколько веры в его силы и в его будущее исходило от этих рылеевских почтовых листков и какую отраду проливали они в унылую тишину его «опального домика»!..
Урна Байрона, урна Андре Шенье уже получили венки надгробных строф… Известие о смерти Рылеева застало Пушкина за работой над шестой главой «Онегина», где он как раз изображал бессмысленное убийство молодого поэта. Рассказ об этой прерванной жизни приобретает новый тон, личная горесть звучит в вопросе: «Друзья мои, вам жаль поэта?»
В стихах о смерти Ленского, где намечается безотрадная перспектива медленного разложения поэта в бытовой повседневности, слышится все же и отзвук томительных переживаний Пушкина в дни, когда, узнав о казни пяти революционеров, он рисовал на своих рукописях виселицы с повисшими телами, мысленно и к себе применяя возможность такой гибели… В черновиках этих строф он высказывает мысль, что его Ленский мог итти в жизни особыми опасными путями поэтов — он мог бы умереть «в виду торжественных трофеев»,
Иль быть повешен, как Рылеев…Вслед за вестью о петербургской казни Пушкин узнает о смерти Амалии Ризнич.
По кратким зашифрованным записям поэта можно заключить, что это известие дошло до него 25 июля 1826 года с запозданием на год: Ризнич умерла в июне 1825 года. Сообщение о смерти любимой женщины, к собственному изумлению Пушкина, не вызвало в нем отчаяния. Сказалось ли в этом гнетущее впечатление от полученной накануне страшной вести о казни, или прошедшее двухлетье успело угасить в сердечной памяти близкий некогда образ, но только стихотворение «Под небом голубым» (озаглавленное в рукописи «29 июля 1826 г.») отличалось холодной ясностью ранней осени:
Где муки, где любовь? Увы, в душе моей Для бедной легковерной тени, Для сладкой памяти невозвратимых дней Не нахожу ни слез, ни пени.Но уже через несколько дней Пушкин нашел слова исключительной проникновенности для этой «легковерной тени» и оставил в рукописях «Онегина» одну из самых драматических строф всего романа, звучащую горькой жалобой и глубокими нотами «Реквиема»:
Я не хочу пустой укорой Могилы возмущать покой; Тебя уж нет, о ты, которой Я в бурях жизни молодой Обязан опытом ужасным И рая мигом сладострастным. Как учат слабое дитя, Ты душу нежную, мутя, Учила горести глубокой. Ты негой волновала кровь, Ты воспаляла в ней любовь И пламя ревности жестокой; Но он прошел, сей тяжкий день: Почий, мучительная тень!Где-то на генуэзском кладбище высилась белоснежная гробница Амалии Ризнич, а в далеком северном уезде слагались бессмертные эпитафии, которым суждено было увековечить ее имя не на мраморной плите Кампо-Санто, но в прекраснейших элегиях русской поэзии.
В тягостных раздумьях поэт доживал это душное лето 1826 года. С отъездом дерптских гостей общество его снова составляли старая няня и тригорские приятельницы.
3 сентября, в полночь, Пушкин вернулся от Осиповых и застал у себя только что прибывшего курьера от псковского гражданского губернатора. В краткой записке фон-Адеркас сообщал о «высочайшем» разрешении по «всеподданнейшему» прошению Пушкина и предлагал немедленно же прибыть в Псков. В приложенной копии отношения начальника главного штаба барона Дибича к Адеркасу между прочим значилось: «г. Пушкин может ехать в своем экипаже, свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только фельдъегеря; по прибытии же в Москву имеет явиться к дежурному генералу главного штаба его величества».
Таким порядком — в сопровождении фельдъегеря и для доставки в главный штаб императора — возили арестованных по политическим преступлениям. Понятны слезы няни и ужас Анны Вульф. Процедура «увоза» была похожа не на «разрешение», а скорее на приказ, и не столько предоставляла возможность располагать собой, сколько предписывала беспрекословное повиновение.
Но Пушкина и в эту минуту не оставляет его сознание поэта; он увозит с собой в неизвестность и, может быть, в новые скитания и заточения самую драгоценную часть своего «бедного» бытия: рукописи «Онегина», «Бориса Годунова», «Андрея Шенье».