Шрифт:
В восемнадцать лет окончив гимназию, Анна Кузьминична приехала великим постом в Спас-Подмошье с желтой фанерной коробкой, в которой помещалось все ее имущество. Она поселилась в крестьянской избе за тесовой перегородкой, повесила на стену портрет Льва Толстого и пошла в деревню купить молока. На нее смотрели с враждебным удивлением: кто же пьет молоко в великий пост? Прислали безбожницу! Так началась борьба.
Родители не пустили детей в школу, потому что учительница ест в пост скоромное и за перегородкой у нее висит не икона, а портрет безбожника, которого даже от церкви отлучили, хотя он и граф. Потом по деревне прошел слух, что Анна Кузьминична ласкова с детишками, и в школе стало полно. Школа стояла на отшибе, за околицей, — старая изба с малюсенькими окнами, которую деревня снимала у местного богача Несмашного. Анна Кузьминична подолгу просиживала за ученическими тетрадями при свете крохотной керосиновой лампочки и часто вздрагивала от испуга: в окна стучали деревенские парни, пугали ее, не находя другого занятия в зимние долгие ночи, и ей казалось, что все люди злы и жестоки и что нет на земле такой силы, которая могла бы победить в них зверя. А утром, когда всходило солнце и все вокруг начинало жить: трещали воробьи, мычали коровы, кудахтали куры, — Анна Кузьминична снова верила, что всех людей можно сделать прекрасными.
Через год Анна Кузьминична приобрела в рассрочку у заезжего агента фирмы Зингер и компания швейную машину, и к ней повалили женщины с просьбами сшить то рубашонку для мальчика, то сарафанчик для девочки, то платье для невесты. Анна Кузьминична получала в месяц жалованья 28 рублей 20 копеек; из этих денег нужно было выкроить два-три рубля на погашение долга за машину; рублей пять послать брату Тарасу, потом выписать «Журнал для всех», отложить сколько-нибудь на шубу, на туфли. Она пряталась от агента Зингера, а если не успевала скрыться, отдавала рубль, отложенный на туфли.
Когда пришла весть о революции, Анна Кузьминична сшила из своей красной кофточки флаг и повесила его над крылечком школы, а ночью сняла большую икону, висевшую в углу школы, расколола ее топором на мелкие лучинки и лучинками разожгла самовар. Все это она проделала с таким великим душевным трепетом, словно ей угрожала смерть. Анна Кузьминична убеждала людей, что книга сильней бога. Она обучала грамоте взрослых подмошенских парней и удивлялась, с какой жадностью поглощает книги батрак Николай Дегтярев. Вместе с ним отправилась она на поиски счастья, в неведомый мир.
Теперь мир этот построен. И вот он — человек нового мира — ее сын. Но почему же тревога не уходит из сердца? Анна Кузьминична утомленно закрыла глаза…
— Что с тобой, мама? — испуганно спросил Владимир, просыпаясь от ее крика.
— Так… приснилось, — прошептала Анна Кузьминична и, прижав к лицу руку сына, стала упрашивать его не ездить в район, а побыть с ней дома.
Но Владимир сказал, что ему нужно послушать доклад отца, так как это пригодится там, за океаном.
— А где Маша? — вдруг спросил он.
— В Смоленске, на совещании по льну. Маша ведь у нас первая труженица.
— Она же собиралась поступать в университет. Что ж, раздумала?
— Да нет, все рвалась в Москву. Не пустили…
Владимир больше уже ни о чем не расспрашивал мать, словно то, что узнал он сейчас, было для него самое главное.
«Ради Маши, верно, и заехал-то! — обиженно подумала Анна Кузьминична. — И будь она дома, не уехал бы так скоро!»
Николай Андреевич выехал с сыном в районное село Красный Холм, на Ласточке, крупной серой кобылице орловской породы, в легоньком тарантасе. Лошадь шла шагом по длинной улице, обставленной крепкими, под железом, домами, украшенными тонкой деревянной резьбой по карнизам. Николай Андреевич нарочно ехал шагом, чтобы сын мог полюбоваться и этими добротными постройками из толстых сосновых бревен, и крашеными палисадниками, и высоким зданием электрической станции, и скотным двором, похожим на крепость, и яблонями, уходящими в поле бесконечными ровными рядами.
— Вот чего понастроили за двадцать-то лет! — сказал с гордостью Николай Андреевич; ему хотелось говорить, поделиться с сыном своей радостью, услышать от него похвальное слово.
Но Владимир молчал, погруженный в какую-то свою думу.
— А я до двадцати пяти годов и сахару в рот не брал, — с усмешкой продолжал Николай Андреевич. — Видать — видал, когда у барина Куличкова в Отрадном в батраках жил, а есть не приходилось… Ну, надоело в батраках жить, решил: пойду под Киев, там, слыхать, жизнь дешевая и сахару сколько хочешь… Пошел. От Смоленска до Киева пешком. Семьсот верст… На билет-то денег не заработал. Ну, пришел, нанялся на сахарный завод, да в первый же день наелся сахару, ажно стошнило. С той поры на сахар и глядеть не могу… Вот дикости сколько было во мне!
— Что же вы Машу не пустили в Москву, учиться? — вдруг спросил Владимир.
— Если всех отпускать, то некому и землю пахать будет, — ответил Николай Андреевич. — Нам много рабочих рук надо, хозяйство вон какое! Одной пахотной земли пятьсот гектаров. Скота больше ста голов… Сад, пчелы… парники, — все с той же гордостью, обстоятельно перечислял Николай Андреевич, обводя кнутовищем далекие, невидимые границы колхоза.
— Кто же… ты ее не отпустил? — спросил Владимир, запинаясь, тем глухим голосом, каким он обычно говорил в минуты волнения.
И Николай Андреевич настороженно подумал: «Что он все распытывает про Машу? Жаловалась, видно, в письмах на меня».
— Правление не пустило, — уклончиво ответил он и, защищаясь, заговорил торопливо, горячо: — Да как же было отпускать-то Машу? Будь она, скажем, неподходящая для хозяйства, а то ведь она славу нам принесла! Она нашу «Искру» украсила!.. Конечно, отпускаем, ежели у человека к земле не лежит душа… А у Маши талант в руках ее золотых… Она всем сердцем к земле привержена…
— Но она просила отпустить ее в университет?