Шрифт:
Джулиан уже готов возразить, как вдруг сбивается, бледнеет, стискивает зубы так, что на скулах ходят желваки, и ничего не говорит. В глазах — смятение.
Политика для него — сама жизнь. Разве я могу забыть, как неделю назад он провел меня на Дамскую галерею в палате общин? Оттуда, с забранного решеткой балкончика над креслом спикера, женщины могут наблюдать, как вершит их судьбы сильный пол, и выражать неодобрение, громко фыркая или щелкая веерами. Чувствуя себя одалиской у окошка гарема, я приникла к решетке и одним глазком углядела, как Джулиан обсуждал что-то с коллегами. Кажется, опять самоуправление Ирландии. Обычно сдержанный, он размахивал руками, а под конец беседы улыбнулся самодовольно, по-мальчишески. Он был в родной стихии, свой среди своих. Неразумно требовать, чтобы такой человек — политик, член парламента — рискнул карьерой ради полузнакомой женщины. Да еще той, что сама не уверена в своей непричастности.
Делаю шаг в сторону, желая облегчить ему выбор, но тем самым лишь привлекаю его внимание. Он оглядывается и смотрит на меня, смотрит мучительно долго, приводя меня в крайнюю степень смущения, ведь я не люблю затянувшиеся проводы. А затем происходит неожиданное:
— Мисс Фариваль — моя невеста, — громко и отчетливо заявляет мистер Эверетт. — Я требую, чтобы ее допрашивали в моем присутствии.
Инспектор проводит пальцем по бакенбардам, смущенно теребит нос, словно оппонент сморозил бестактность.
— Я не слышал о вашей помолвке, сэр.
— Мы ее еще не огласили.
— И не советую. Пока что все факты против милой барышни.
— Да, — соглашается мой нареченный. — Пока что.
— Мистер Локвуд, мистер Эверетт, можно вас обоих на пару слов? — Доктор Вудсайд встает и поправляет пенсне. — Отойдемте, джентльмены.
— Если вам так угодно, сэр, — кланяется Джулиан, а его недруг хмыкает и молча идет к дверям.
Я остаюсь наедине с двумя констеблями. Подцепив с серванта кофейную чашку, Браун изучает шифр на донышке, затем постукивает ногтем по тонким стенкам.
— Обещался сервиз прикупить миссис Браун на именины — изрекает он.
Младший коллега с той же дотошностью изучает меня. Наверное, я кажусь ему царицей Нила или черкешенкой Зулейкой из бродячего цирка. Так, право, и влепила бы нахалу затрещину, чтобы шлем съехал на конопатый нос!
Босые ноги топчутся по теплому коврику солнечного света, но мыслями я с Дезире. Где она, что с ней? Напугана ли ночными событиями? Ей тоже придется дать показания — что-то она расскажет? Не верю, что Ди способна меня оклеветать или, если уж на то пошло, открыть обо мне всю правду. А на душе все равно смутно.
Про Олимпию и Мари, оставшихся круглыми сиротами, я вспоминаю в последнюю очередь. Им-то сейчас каково? В другое время я бы поедом ела себя за вопиющую бессердечность, но сейчас в груди моей холодно и пусто. Что-то от меня все-таки осталось лежать в могиле — тот участок души, где обитает совесть.
В дверь стучат, из коридора слышны голоса, и меня под конвоем выводят из гостиной. Ведут не в тюрьму, как грозился мистер Локвуд, а на третий этаж. Замешкавшись на лестничной площадке, успеваю расслышать, как в гостиной уныло бубнит Олимпия, всхлипывает, поминая святых, Мари, а Дезире плачет навзрыд, но рыдания звучат так же мелодично, как ее смех.
Передо мной распахивается дверь в спальню покойницы. Я втягиваю голову в плечи, ожидая увидеть картину чудовищного преступления — пятна крови на стенах, разломанная мебель (ведь чем-то же ее ударили), царапины от ногтей на кроватном столбике, за который, падая, уцепилась несчастная Иветт (если, конечно, ее не убили во сне). Однако комната неожиданно светла и кажется еще просторнее, потому что с окон сняли тяжелые пунцовые гардины, а персидский ковер скатали в рулон и прислонили к стене. Столики, жардиньерки и стеклянные ящики с папоротниками тоже отодвинули, чтобы не путались под ногами у констеблей, деловито снующих туда-сюда. Постельного белья на кровати нет, унесли даже подушку, зато балдахин висит по-прежнему, словно занавес над опустевшей сценой.
Тетушкин стол щерится пустыми ящиками, и та, давешняя, ваза тоже пуста. Жадно обшариваю стол глазами, хотя на что мне рассчитывать? Письмо, конечно, вынесли вместе с другими бумагами. В чьи руки оно попадет?
Мужчины встречают меня, стоя спиной к окну, и в тени их лица кажутся непроницаемыми.
— Вот вам бумага, а вот карандаш, — подзывает меня Локвуд. — Нужно взять у вас образец почерка.
— Зачем?
— Здесь я задаю вопросы. Садитесь и пишите.
Указующий перст направлен на кресло, придвинутое даже не к столу, а к какой-то низкой тумбе, с поверхностью едва ли больше суповой тарелки. Вдобавок на тумбе высится бронзовая статуэтка Дафны, раскинувшей руки-ветви и приоткрывшей рот в безмолвном крике.
Что это, новая порция унижений? Господин инспектор желает полюбоваться, как я буду писать, согнувшись в три погибели?
— На этом столике нет места, чтобы разложить лист.
— Так уберите статуэтку. Поднимите ее и переставьте… ну, хотя бы сюда, — узловатый палец указывает на верхнюю полку похожего на обелиск шкафа.
Джулиан чуть заметно кивает, и, желая ему угодить, я хватаю Дафну за талию, в том месте, где ее туника переходит в кору, но массивное изделие из бронзы слишком тяжело. Сдвинуть еще можно и дотащить до шкафа тоже, но водрузить ее так высоко я не смогу. Силенок не хватит.