Шрифт:
Вскоре я узнал, что Люся не в армии, а учится на учительских курсах в ближайшем от нашего местечка городке. И еще узнал я печальную весть: ее отца, хоть он был и немолод, мобилизовали в армию, и он, фельдшер, умер там от тифа. Теперь я понимал, почему не пишет мне Люся.
Осенью, уже в Восточной Пруссии, меня царапнуло еще раз: маленький, величиной с горошину, осколок засел в затылке. Мне опять повезло: осколок мог быть больше, мог глубже засесть. Тогда же, осенью, почти через год после того, как мы провели ночь в хате Параски Бастуй, я получил от Люси первое письмо. За этот год я выкарабкался из полосы невезения, которые постоянно преследовали меня в начале военной службы: носил на погонах сержантские лычки, был командиром отделения. Теперь на таких, каким сам был год назад, я смотрел немного свысока, снисходительно, жалел их. Была у меня и фронтовая любовь — тянулась она больше месяца... Мою избранницу звали Г алей. Курносенькая, насмешливая связистка из соседнего батальона. Случилось так, что мы вместе охраняли имущество полка, оставленное на время в немецком городке.
Ходил к Гале, а думал о Люсе, которая прислала два письма и опять замолчала. Хвалился подаренной фотографией, и все, кому показывал, подтверждали, что девушка необычайно хороша. Кое-кто из бывалых по-солдатски бесцеремонно посмеивался, что такая, мол, в девках не засидится и особенно вздыхать не станет. Все во взводе знали, что письма от Люси я получаю чрезвычайно редко.
Написал я стихотворение, которое никому не показывал, считая несамостоятельным. Написано оно было на мотив известного в годы войны «Синего платочка»:
В левый карман гимнастерки
Карточку я положу,
И на привале с нежной печалью
Я на нее погляжу.
Карточку эту простую,
В школьной тетрадке храня.
Ты подарила и говорила,
Что не забудешь меня...
Потом пришла Победа. Чистенькие немецкие города, белые флаги, которые на удивление всем нам вывешивались почти из каждого окна. Бесконечно длинные колонны понурых, с опущенными головами, военнопленных. Ни с чем не сравнимая, бьющая в груди радость: «Мы победили в такой войне — и я в ней участвовал!..»
VI
В отпуск я приехал в начале зимы, через два года после того, как пошел в армию. Товарный поезд, которым я добирался до своей станции, тащился медленно, подолгу простаивая на всех полустанках и разъездах. Вдоль железной дороги — лес. Деревья стояли голые и грустные, и только лесная, не укрытая еще снегом земля краснела и золотилась грудами опавшей листвы.
Наконец и моя станция. Знакомая, прежняя: приземистые, покрашенные желтой краской пакгаузы, сложенная из красного кирпича водокачка, громадные, с развесистыми кронами, тополя.
После поцелуев, объятий с онемевшей от счастья матерью, с растерянным, беспомощным, как дитя, отцом, с братьями, выросшими, худыми, которые смотрели на меня в немом восхищении, после поздравлений соседей, которые валом повалили в хату, радостных восклицаний первый мой вопрос — о Люсе. Родители о ней знали. Писал им, спрашивал о ней, пока еще шла война.
К вечеру, только накинув на плечи шинель, чтобы все видели мой орден и три медали, я вышел на улицу. Как радостно было узнавать знакомые лица, какими родными и близкими кажутся даже те, на кого прежде и внимания не обращал, с кем, может, и не здоровался! Сегодня все со мной приветливы, радостно удивлены. Человек вернулся с войны, вырос, повзрослел! Мужчины, как с равным, здороваются со мной за руку. Осторожно, чтобы не обидеть меня, кто-нибудь вспомнит о ровесниках, которые ушли вместе со мной, но вот не вернулись.
Только успел я дойти до центральной площади, пыльной, неуютной, с облезлой деревянной трибуной посредине, как встретил одну из своих одноклассниц. Она мне сказала, что Люся здесь и, кажется, еще не уехала. Я бросился на прежнюю Люсину квартиру, и предчувствие меня не подвело. Люся была там.
Слепец! Я даже не замечал, как радость превращается в боль и муку. Люся встретила меня неласково. Она стояла растерянная, испуганная и не пыталась скрывать свои чувства. Похудевшая, поблекшая, будто тяжелая болезнь подточила ее и она только-только встала на ноги. Но все-таки это была Люся, и, охваченный счастливым порывом, я не хотел ничего замечать. Спрашивал о здоровье, о семье, о том, много ли писала мне писем на фронт. Она сказала, что завтра ей очень нужно быть в Боровцах, — я предложил сейчас же проводить ее до самых Боровцов. И случилось чудо. Люся будто повеселела. Она взяла с собой маленький узелок, и мы двинулись.
Когда мы вышли из местечка, из-за туч выплыла луна, полная, серебристая, и на диво красивыми представились мне неровное, вспаханное поле, широкая, с наезженными колеями дорога, придорожные, окутанные зыбкими тенями кусты. Казалось, звенела над всей этой красотой еле слышная песня — ее пели серая пашня, пепельно-сизое небо, далекие серебристые звезды. Мною овладел бес вдохновения, и я говорил, говорил, не давая Люсе вымолвить слова. Мы шли с ней по дороге, по которой более четырех лет назад я не догадался ее проводить, но теперешний я не шел ни в какое сравнение с тем, давнишним, который не был на войне, не имел ордена и медалей и ничего-ничего не видел и не знал.
Мы вошли в лес. Голые развесистые вершины чуть слышно шумели. Здесь было темнее, лунный свет лился сверху, выделяя среди темной стены деревьев светло-серую полосу дороги.
— Павел Коробко погиб. Ты знаешь, Люся?
— Знаю.
— И Борчевский, и Петровец, и Олешкевич...
— Знаю.
Мною начало овладевать беспокойство: почему Люся говорит со мной неохотно?.. Но это беспокойство сразу же схлынуло, как только мы вышли из леса на залитую лунным светом поляну. На ней стояли редкие, молодые еще деревца, и теперь — меня никогда не подводил слух — я услышал чуть уловимую, тихую музыку. Будто кругом звенели маленькие серебряные звоночки.