Шрифт:
Однако эта осязаемая, доступная чувствам – пускай даже чувствам просветленным и возвышенным – реальность или, вернее, сверхреальность рая вызывает философское недоумение у Ареты, который признается ангелу:
Но я, слепец, не постигаю,Что в чувственных явленьях раю?Скажи мне, вождь, зачем онеВ духовной вашей стороне?В ответ небесный вожатый производит метафизическую операцию по превращению этих потусторонних феноменов в зримые символы, а затем в ноумены или же платоновские идеи, из которых земные «гении-творцы», как мы помним, «заимствовали идеалы». Такая интерпретация была подсказана, вероятно, если не самим Платоном, то идущим за ним Юнг-Штиллингом с его «мысленными образцами первоначальной красоты», представленными в Раю (ср. в «Арете» упомянутые нами «дивные образцы небесные», вдохновляющие художников).
В то же время, согласно Раичу, тот свет – вовсе не сфера статичного, застывшего совершенства, ибо сами идеи подвержены, оказывается, безостановочной динамике, указывающей на их вечную жизненность:
– Живые Божества глаголы,Оне для вас, мой друг, символыЛюбви и мудрости святой.<…>Оне в небесной сторонеНе просто вещи лишь одне;<…>В них мириады мириадИдей возвышенных кипят,Плодятся, множатся, роятсяИ, разроившись, вновь дробятся [583] .583
Раич С. Арета. Сказание из времен Марка Аврелия. М., 1849. С. 58, 59.
Испытываемая автором потребность соединить эталон небесного совершенства с его подвижной и переменчивой витальностью на деле была частью более глубокой проблемы, вкратце затронутой нами выше. Помимо прочего, мнение о явственно различимых «образцах», обретающихся в раю, слабо увязывалось с представлением о царстве абсолюта, которое заведомо не поддается никакой дифференциации, столь привычной для смертных, т. е. с принципом coincidentia oppositorum, и, главное, c поддержанной романтизмом общемистической идеей невыразимости сакральных начал. В итоге возникало хроническое напряжение между стремлением к их показу и запретом, налагавшимся на подобные усилия.
У Глинки, который принес внушительную дань исихастской экзальтации с ее обязательной апофатикой, это противоречие заметно не только в аллегориях. Герой его «Карелии», изнывающий в оковах, в хаотическом разливе своего мучительного бреда стяжал визионерский дар:
…Толпы, ряды видений –Каких?.. Отколь?.. Не знаю сам, –Мне мнилось, сладко где-то пели,И, от румяной высоты,В оттенках радужных цветы Душисты сыпались; яснелиГряды летящих облаков;Какая-то страна и воды:Сребро, хрусталь в шелку брегов!Лазурно-купольные сводыИ воздух, сладкий, как любовь [584] .584
Глинка Ф.Н. Избр. произведения. Л., 1957. С. 355.
Попытка согласовать эти блаженные сцены с табу на таковые приводит к казусному результату. Словно аннулируя собственные свидетельства («ряды видений», «яснеющие» облака и др.), повествователь предпочитает им уже известное нам отречение от «образов и лиц», подсказанное Жуковским. Предметность без остатка тает в абстрактно-иконографическом сиянии золотого эфира, и, наконец, визуальный ряд осторожно заменяется акустическим, поскольку в мистической традиции он вызывал все же меньшую настороженность, чем оформленные зрительные впечатления (подробнее об этом речь пойдет в 7-й главе). Да и услышанные героем звуки оставлены за гранью его земного понимания:
Но он прекрасен был, тот мир,Как с златом смешанный эфир.Ни лиц, ни образов, ни тенейВ том мире света я не зрел;Но слышал много слов и пений,Но мало что уразумел…В текстах такого рода насущным оставался, однако, вопрос, ключевой для метафизической антропологии, – вопрос о прошлом и грядущем бытии персонального сознания, индивидуальной человеческой души в этих парадизах. Предназначено ли ей слиться с Богом и Его ангелами, расплавиться в амальгаме абсолюта, или же она и там сохранит некую обособленность?
6. Память о небе и предсуществование душ
Нам уже знакомо амбивалентное отношение Тютчева к теме деперсонализации, обычно сопряженной у него, впрочем, с хаосом, а не с загадками загробного мира. Глинка и другие авторы увязывали ее с религиозным опытом – подлинным или воображаемым. Полезно будет привести несколько образчиков этого визионерства, демонстрирующих различные подходы к проблеме. Один развернут был Бенедиктовым в очень позднем (1854) стихотворении «Сон» («И жизнью, и собой, и миром недоволен…»). Растворение и утрата личности, охваченной мистическим трансом, внушают ужас сновидцу:
…И снилось мне тогда, что, отрешась от телаИ тяжести земной, душа моя летелаС полусознанием иного бытия,Без форм, без личного исчезнувшего «я»,И ширилась она во весь объем эфира,И в бездне всех миров – от мира и до мира –Терялась вечности в бездонной глубине,Где нераздельным все казалось ей вполне;И стало страшно ей, – и, этим страхом сжата,Она вдруг падает, вновь тяжестью объята.На ней растет телесная кора,Паденье все быстрей… Кричат: «Проснись, пора!»И пробудился я, встревоженный и бледный,И как был рад, как рад увидеть мир свой бедный.