Шрифт:
Накопив силы и средства, большевистская партия подвела нашу страну к новому историческому этапу — к социалистической индустриализации. Суть генеральной линии партии заключалась в том, чтобы превратить нашу страну из аграрной в индустриальную, способную производить своими собственными силами необходимое оборудование, способную перевооружить на новой технической основе все наше хозяйство.
Находясь в клинике, Островский не хотел и не мог чувствовать себя оторванным от своей партии. Верный сын ее, он жил ее большой жизнью.
Вот почему в его маленькой четырехкоечной палате (Островский лежал на первой койке справа от дверей) было всегда людно.
Сюда приходили и лечащие и лечащиеся; в десять часов вечера дежурной няне постоянно приходилось воевать, чтобы ушли «гости» и в палате погас, наконец, свет.
За «послушание» Островский брал «выкуп».
Жестокие боли в коленях не давали ему заснуть. Он просил сестер и сиделок, чтобы те, уложив всех других больных, приходили к нему побеседовать.
Часто приходила подружившаяся с ним медсестра А. П. Давыдова.
«…И эти разговоры в тишине, — вспоминает она, — под мирное дыхание соседей, в полумраке слабо освещенной комнаты, помогали ему легче переносить страдания, возвращали его к недавнему прошлому, к борьбе, которой он жил и без которой не мыслил жизни».
Полушопотом, стараясь не потревожить соседей, Островский рассказывал о боях гражданской войны, вновь вспоминал недавний счастливый и навсегда памятный августовский день этого 1924 года, когда он был принят в партию. Это, пожалуй, была единственная тема, которая позволяла ему говорить о себе самом. Вспоминая об остальном, он говорил о случаях, происходивших якобы с друзьями, и не о своих, но об их подвигах. Даже о своих ранах и о том, как он заболел тифом в лесу под Киевом, Островский рассказывал в больнице неохотно и вскользь, словно стесняясь.
Товарищи могли слушать его рассказы часами. Страстная речь была пересыпана шутками, поговорками, остротами. Он был редким рассказчиком, искрящимся, проникновенным, захватывающим слушателей своей глубокой искренностью.
Такие своеобразные литературные выступления уже тогда позволяли Островскому ощутить ткань будущего произведения. А о книге он думал в то время. Это известно из более поздних его рассказов и писем. Вызревали образы, уточнялись сюжетные ситуации, шлифовался язык. Островский мог судить и о степени интереса слушателей к тому, что он рассказывал.
А слушатели часто подзадоривали его:
— Ты бы записал все, что рассказываешь. Интересная будет книга…
Жена писателя Р. П. Островская передает, что часто Николай, рассказав случай, происшедший якобы с кем-то из его друзей, лишь потом признавался, что это случилось с ним самим.
— Так почему же ты не сказал сразу, что это было с тобой? — удивлялись слушатели.
— Зачем? — отвечал он им. — Я знаю, не желая меня обидеть, вы не сказали бы правды о моем рассказе. А мне очень важно было знать, как вы его примете, захватит ли он вас.
Он говорил:
— Я следил за каждым движением на ваших лицах. Тогда уже у меня зрела мысль рассказать молодежи обо всем пережитом. На вас я впервые познавал, стоит ли начинать работу, добьюсь ли я того, что намечаю.
Вот почему друзья Островского, встречавшиеся с ним в клиниках и санаториях, утверждают, что многие эпизоды романа «Как закалялась сталь» были им известны еще до появления книги.
Но до книги было еще далеко.
Болезнь прогрессировала. В августе 1925 года Островского направили лечиться в Евпаторию.
Санаторные врачи отвергли мысль о водянке в коленных суставах. Они перебирали всевозможные объяснения, однако больному не становилось от этого легче. «Факт остается фактом — я без костылей ни шагу», — писал он.
Несмотря на то, что состояние его ухудшалось,
Островский был попрежнему бодр и энергичен. Он быстро отыскивал новых друзей. Так познакомился он в Евпатории с группой молодых москвичей.
«Московские друзья нашли пути к тому, что непрекращающееся давление на мысли, что меня мучило все время, рассеялось и иногда совсем проходило. Была хорошая семья, понятная, ласковая, чуткая… Загорались там иногда споры, зажигался и я… Катались на паруснике далеко в море и т. д. Даже было тяжело расставаться».
Письмо это помечено сентябрем 1925 года.
После Евпатории Островский возвратился в Харьков, показался врачам. По их настоянию он вскоре поехал в Славянск; там лечили грязями.
Здоровье не поправлялось; это беспокоило и удручало его. К тому же в Славянске стояла пасмурная, осенняя погода, комната его находилась в самом конце длинного коридора, лежал он в ней один, друзей не было…
И все же:
«Одно преобладает над всем — итти напролом, бороться чем можно, без сентиментов и нытья, как когда-то боролся в добрые прошедшие времена. А потом подсчитаем шансы. Пока еще бьет вера и стремление к жизни, работе, не может быть и речи о чем-либо другом».