Шрифт:
– Тебе самой барыней быть, а ты… Стыдно, товарищ! Плюнь ты на господ-то!..
Кокетливо улыбнется и спрячется за дверь. Слышит, говорят за дверью:
– Хороша Маша, да не наша.
Получила печатное приглашение на танцевальный вечер с надписью: «Пролетарии всего света, объединяйтесь». Потом любовное письмо по почте пришло: автор просил прийти в воскресенье вечером в кинематограф «Универсал» смотреть интернациональную драму и кончал так: «И будешь ты царицей мира, подруга верная моя»…
Хорошо было теперь посидеть в докторском садике. Небольшой, но густой. Уже цвели вишни и черешни, распустились белые акации. Такой удивительный аромат. Полной грудью вдыхала этот аромат с влажным морским воздухом, смотрела в черное небо с ярко-синими звездами, разливалось сладкое томление по всему молодому, жадно вбиравшему «силу жизни» организму, и кружилась голова. Боже, как хотелось любить! Как хотелось любить и быть любимой.
Глава тринадцатая
Лада уезжала. Получила, наконец, так долго ожидаемое разрешение поехать на хутор. Можно было поехать до Анапы морем, но море было неспокойно. Боялась качки. Наняла на базаре подводу, казачку-станичницу из-под Анапы. Так радостно было, а на глазах – слезы: жаль было расставаться с докторшей. Та вышла провожать. Целовались, и обе отирали слезы. Молодая озорница, «товарищ Настя», самая «красная» во всем дворе, стояла с подругами у своего крыльчика и удивлялась: горничная, уходя с места, не ругается, а целуется с буржуями! А когда увидала, что она еще и слезы вытирает платочком, то озлилась:
– А ты еще в ножки бы поклонилась!.. Раба!.. Холопка паршивая.
Подруга Насти, швея, оказалась куда мягче:
– Не сознательная еще, – объяснила она снисходительным тоном.
Ладе хотелось расхохотаться, но сдержалась. Притворилась, что не слышит. С трудом, смешно, залезла на высокую телегу, на сено и мешки, и телега дернулась и покатилась, грузно громыхая и подпрыгивая на изрытой мостовой. Неприятно и страшно было ехать городом: все казалось, что могут остановить, догадаться, что она «барыня», и схватить. Надвинула на лоб пониже платок и нарочно грызла приготовленные с вечера подсолнечные семечки. Сперва думала все о докторше: «Как родная бабушка!» – думала о том, как все это странно случилось, странно и хорошо. А когда выехали из города и свернули к морской дороге и когда раскрылся светлый, голубоватый простор с фиолетовыми горами, вспомнила Крым, свою девочку и белый домик с колоннами, в котором они жили после свадьбы, – и вся душа ее всколыхнулась и закружилась в вихре радостной тоски ожиданий: все соберутся там, на другой стороне, лазоревого моря, под горами, в белом родном домике: и Лада, и ее девочка, и старик-отец, и Борис… и туда же пробьется Володечка… Больше ему некуда. И начнется тихая радость прежней дружной жизни, такой красивой жизни… И все отдохнут от этого ада с его бесконечными муками, ужасами, страхами и собачьей жизнью, случайной, бесприютной, полуголодной, некрасивой, грязной, озлобленной… И вот тогда снова вернется счастье, которое продолжалось всего десять месяцев и оборвалось… Боже, как хочется любить! Вся душа и все тело истомились по любви. Лада впивалась взором в морские дали, сверкавшие на солнце гребнями катившихся волн, грядами убегавших к крымским берегам, в голубой туман, сливавший море с небом, и сердце било тревогу: там, в дымке туманных голубых сияний, – ее рай.
И, быть может, скоро она будет в раю… А может быть… И Лада весело расхохоталась: может быть, они с Борисом приедут, а Володечка уже там?! Ведь много пароходов с военными ушло в Крым, и на одном из них мог быть Володечка… Ах, как хочется крепко-крепко обнять Володечку!.. Можно умереть от счастья. Сладкий бунт в крови и в молодом теле поднимался волною против вынужденного аскетизма и наполнял Ладу ядом сладостного греха и ожиданий…
Лада перестала уже бояться. Попадались конные отряды, телеги, полные красноармейцев, группки пехотинцев – не трогали, а только подшучивали и выкрикивали комплименты:
– Эх, бабочки-молодушки, белые лебедушки! Полюбил бы, да некогда.
– Молодушка! Садись к нам, я колечко дам…
Один из пехотинцев ловко вскочил в телегу под хохот своих товарищей, но казачка сильным толчком спихнула его и погрозила кнутом. Ничего. Даже не обругался, а смеялся со всеми вместе, отряхивая пыль с одежды: упал.
– Смотри, они еще побьют, – сказала Лада, изумившись силе и храбрости казачки.
– Баб не тронут, – уверенно сказала та. – Нам с тобой нечего бояться.
Такая привилегия бабам! Лада высказала сомнение: ведь расстреливали и женщин. Баба обернулась, и даже лошадь встала:
– Так это кадетов и кадеток!
– Каких таких?
– Которые против народа…
– Буржуи, что ли?
– Все одно: где их буржуями называют, а у нас – кадетами.
Боже мой, какая путаница в головах!
– Ты за коммунистов, значит? – пытливо спросила Лада, придавая вопросу бесстрастно-нейтральный характер. Баба хлестанула кнутом лошадь:
– Чтобы я за этих разбойников и безбожников… – обиделась казачка.
– А кто ж тебе больше по душе?
– У нас за большевиков, а коммунистов никто не желает…
– Так большевики и есть коммунисты!
– Ты сама-то откуда? – обернувшись, удивленно спросила баба.
Лада поняла, что лучше не копаться в этом вавилонском столпотворении народных понятий, потому что все равно его не распутаешь, а на себя подозрение наведешь.
– А у нас одних буржуями, а других пролетариями называют… Везде по-разному.
Ладино объяснение удовлетворило бабу: засмеялась и сказала: