Шрифт:
Ольга Петровна удивилась, что дочь вернулась так быстро.
— Раиса ушла. Делать мне там нечего. Самый безобразный разгул, мама, пьяная тусовка.
Варя сама удивилась, как спокойно и равнодушно звучит ее голос. И все же Ольга Петровна сразу поняла: с дочкой что-то неладное. Варя прошла в свою комнату, легла и вдруг из темноты послышались странные звуки — то ли сдавленный кашель, то ли смех, то ли рыдание.
Обеспокоенная, Ольга Петровна заглянула в комнату и при свете ночника увидела искаженное лицо дочери. Варя смеялась, положив ладошку на грудь. И это был страшный смех, который душил и мучил ее.
— Что с тобой, дочура? Принести воды?
— Ничего, мамочка. Это нервное. Сейчас пройдет.
Попросив Ольгу Петровну никому не открывать и не тревожить ее, Варя выключила свет и погрузилась в свои мысли. Ее по-прежнему разбирал глупый, нехороший смех. Не хватало только попасть на прием к психиатру.
Какой короткий век оказался у ее романтической любви. Да и есть ли что-нибудь на этой земле вечное, правильное и незыблемое? И Варя сама себе ответила: есть! Сереженька, мама, сестра, бабуля.
Глава 17
Все эти счастливейшие и довольно мирные дни, которые Галя провела у Вацлава, она прожила на каком-то эмоциональном пределе, как будто все время летела в самолете, попавшем в грозовой фронт.
Внешне их жизнь протекала тихо, семейственно, единственное, что было необычным, — дни перепутались с ночами.
Вацлав не придерживался никакого режима, и поэтому она также была вынуждена забыть о том, что это такое.
Ей случалось подниматься в полночь, готовить «завтрак», они садились за стол с таким ощущением, будто наступило воскресное утро, и сейчас, позавтракав, они отправятся на прогулку, как порядочная семья.
Пока Галя готовила, — а она старалась сделать что-нибудь эдакое, удивить Вацлава, например, мясом по-испански, запеченным под сыром в духовке, Вацлав словно приклеивался к ее плечу, как любопытный ребенок, следил за каждым движением, восторгаясь тем, как ловко она все это делает — шинкует капусту, строгает мясо, чистит картофель, предлагал даже свою помощь, например потереть на терке сыр. Но к еде он не проявлял никакого энтузиазма, половина его завтрака оставалась на тарелке, хотя накладывала Галя ему вдвое меньше, чем Олегу. Его интересовал, как какая-то взрослая игра, сам процесс приготовления пищи, и не только пищи.
С любопытством пещерного человека Вацлав наблюдал, как Галя наводит на себя марафет, собираясь на прогулку, как красит ресницы, удивляясь, что она умудряется не попасть щеточкой в глаз, нюхал крем, пудру, духи, как будто все это было ему внове. Он не спрашивал ее, зачем она так старательно накрашивается: обычно они гуляли по улицам поздней ночью. Галя наряжалась в то лучшее, что прихватила с собой из дому «для деревни».
И действительно, жили они как будто в деревенской тиши, в тмутаракани, без людей.
Огромная, многолюдная Москва в это время пустела.
Вацлав говорил, что это любимейшие часы его жизни. Он, прохаживаясь между домами, смотрел на постепенно гаснущие окна и как будто сам укладывал людей спать. Иногда они подолгу стояли перед каким-нибудь домом, где не погасла еще пара-тройка окон, смотрели в эти окна, гадая, кто там живет — какой-нибудь поэт, нуждающийся в содействии ночных светил, или такой же бродяга, как они сами.
Ему нравилось, что на улице в эти ночные часы мало машин, а если на их пути попадались прохожие, они казались такими же отчаянными, сумасбродными людьми, живущими вне графиков и расписаний, существующими на периферии жизни, выброшенными из ее магистрального потока какими-то драматическими обстоятельствами. Люди — ночные птицы, взъерошенные, кое-как одетые, бог весть куда бредшие, собирающие пустые бутылки, пасущиеся на помойках, любопытные к таким же, как они сами, бродягам, доброжелательные, открытые...
Совсем другая, ночная, шелестящая, таинственно дышащая жизнь совсем в другом воздухе — чистом, напоенном прохладой и предощущением заморозков, в россыпи звезд или усыпляющем шепоте дождика, в плавном кружении осенней листвы, ночных тенях, в сплошном шевелении этих теней, в осторожном биении сердца...
Галя полюбила эти ночи, как будто все свое детство провела на ночных улицах.
Она увидела, что ночью люди становятся детьми, какими, по сути, они и являются... Сняв с себя утомительный день забот и повесив его на гвоздик, как пиджак, они превращались в детей, беззащитных перед лицом тьмы. Они переговаривались друг с другом негромкими голосами, останавливали их с Вацлавом как будто затем, чтобы прикурить, но на самом деле — чтобы ощутить общность человеческой семьи, объятой таинственной ночью, обменяться несколькими дружелюбными словами, простыми словами ночи, в которой человек оказывается светлее, чем днем, добрее, непритязательнее, покладистее...
Сколько рассветов встретили они вместе, сколько утр, как будто у неба их была неистощимая коллекция, одно утро роскошней другого, а сколько видели облаков! Кто-кто, а Галя считала себя специалистом по облакам, знала их все «в лицо», как родных, — перистые, кучевые, грозовые... Нет, ничего до этих дней она не знала, не видела толком. Рассвет накапливался в природе, как музыка в оркестровой яме, когда музыканты только пробуют свои инструменты, прислушиваются к их дыханию...
Они никогда не уходили слишком далеко от дома, Гале казалось, что они совершали обход всей планеты за часы их прогулок и что за это время Вацлав и она успевали обсудить все на свете, хотя, в сущности, Вацлав ночью делался совсем скуп на слова, она и сама становилась молчаливой, будто ночь отменяла человеческую речь, и слух отверзался для совсем иных звучаний — колокольчика дождя, хруста веток и шелеста листвы под ногами, мелодии, которую проносила в магнитофоне подвыпившая молодая компания...