Гайдар Аркадий Петрович
Шрифт:
– Вы-икупили!.. – сотнями голосов ахнула толпа.
– Какие еще могут быть обсуждения? Этак, может, и опять ничего не достанется.
– Да замолчите вы, окаянные!.. Хай большевик говорит! Может, он еще что-нибудь этакое скажет.
Раскрыв рот, я стоял возле Галки. Внезапный прилив радости и гордости за нашего Баскакова нахлынул на меня.
– Семен Иванович! – крикнул я, дергая Галку за рукав. – А я-то разве думал… Как он с ними… Он даже не речь держит, а просто разговаривает.
«Ой, какой хороший и какой умный Баскаков!» – думал я, слушая, как падают его спокойные, тяжелые слова в гущу взволнованной толпы.
– Мир после победы? – говорил Баскаков. – Что же, дело хорошее. Завоюем Константинополь. Ну прямо как до зарезу нужен нам этот Константинополь! А то еще и Берлин завоюем. Я тебя спрашиваю, – тут Баскаков ткнул пальцем на рябого мужичка с уздечкой, пробравшегося к трибуне, – я спрашиваю: что у тебя немец либо турок взаймы, что ли, взяли и не отдают? Ну, скажи мне на милость, дорогой человек, какие у тебя дела могут быть в Константинополе? Что ты, картошку туда на базар продавать повезешь? Чего же ты молчишь?
Рябой мужичок покраснел, заморгал и, разводя руками, ответил высоким негодующим голосом:
– Да мне же вовсе он и не нужен… Да зачем же он мне сдался?
– Тебе не нужен, ну и мне не нужен и им никому не нужен! А нужен он купцам, чтобы торговать им, видишь, прибыльней было. Так им нужен, пускай они и завоевывают. А мужик тут при чем? Зачем у вас полдеревни на фронт угнали? Затем, чтобы купцы прибыль огребали! Дурни вы, дурни! Большие, бородатые, а всякий вас вокруг пальца окрутить может.
– А ей-богу же, может! – хлопая себя руками, прошептал рябой мужик. – Ей-богу, может. – И, вздохнув глубоко, он понуро опустил голову.
– Так вот мы и говорим вам, – заканчивал Баскаков, – чтобы мир не после победы, не после дождичка в четверг, не после того, когда будут изувечены еще тысячи рабочих и мужиков, а давайте нам мир сейчас, без всяких побед. Мы еще и на своей земле помещика не победили. Так я говорю, братцы, или нет? Ну, а теперь пусть, кто не согласен, выйдет на это место и скажет, что я соврал, что я неправду сказал, а мне вам говорить больше нечего!
Помню: заревело, застонало. Выскочил побледневший эсер Кругликов, замахал руками, пытаясь что-то сказать. Спихнули его с телеги. Баскаков стоял рядом и закуривал трубку, а рябой мужик, тот, у которого Баскаков спрашивал, зачем ему нужен Константинополь, тянул его за рукав, зазывая в избу чай пить.
– С медом! – каким-то почти умоляющим голосом говорил он. – Осталось маненько. Не обидь же, товарищ! И они, ваши, пускай тоже идут.
Пили кипяток, заваренный сушеной малиной. В избе вкусно пахло сотами.
Мимо окон по пыльной дороге прокатила обратно бричка, набитая эсерами. Наступал сухой, душный вечер. Далеко в городе гудели колокола. Черные монахи тридцати церквей возносили молитвы об успокоении начинавшей всерьез бунтоваться земли.
Глава третья
Я пошел на кладбище проститься с Тимкой Штукиным. Вместе с отцом он уезжал на Украину, к своему дяде, у которого был где-то возле Житомира небольшой хутор.
Вещи были сложены. Отец ушел за подводой. Тимка казался веселым. Он не мог стоять на месте, поминутно бросался то в один, то в другой угол, точно хотел напоследок еще раз осмотреть стены сторожки, в которой он вырос.
Но мне казалось, что Тимка не по-настоящему веселый и с трудом удерживается, чтобы не расплакаться. Птиц он своих распустил.
– Всех… Все разлетелись, – говорил Тимка. – И малиновка, и синицы, и щеглы, и чиж. Я, Борька, знаешь, больше всего чижа любил. Он у меня совсем ручной был. Я открыл дверку клетки, а он не вылетает. Я шугнул его палочкой… Взметнулся он на ветку тополя да как запоет, как запоет!.. Я сел под дерево, клетку на сучок повесил. Сижу, а сам про все думаю: и как мы жили, и про птиц, и про кладбище, и про школу, как все кончилось и уезжать приходится. Долго сидел, думал, потом встаю, хочу взять клетку. Гляжу, а на ней мой чижик сидит. Спустился, значит, сел и не хочет улетать. И мне вдруг так жалко всего стало, что я… я чуть не заплакал, Борька.
– Ты врешь, Тимка, – взволнованно сказал я. – Ты, наверное, и на самом деле заплакал.
– И на самом деле, – дрогнувшим голосом сознался Тимка. – Я, знаешь, Борька, привык. Мне так жаль, что нас отсюда выгнали! Знаешь, я даже тайком от отца к старосте Синюгину ходил проситься, чтобы оставили. Так нет, – Тимка вздохнул и отвернулся, – не вышло. Ему что?.. У него вон какой свой дом…
Последние слова Тимка договорил почти шепотом и быстро вышел в соседнюю комнату. Когда через минуту я зашел к нему, то увидел, что Тимка, крепко уткнувшись лицом в большой узел с подушками, плачет.