Шрифт:
— Да? А ведь она — эта вещица — тоже обнаружена в ваших вещах.
— У вас неистощимая фантазия, гражданин следователь.
Пчелин, не обратив внимания на эти слова, продолжал:
— И вот к какому выводу пришла криминалистическая экспертиза: повреждения на ткани одежды и на теле гражданина Сипягина по своему строению, характерным формам, размерам и конфигурации входного отверстия могли быть нанесены финским ножом, предъявленным экспертизе следствием. Отпечатки пальцев на рукоятке ножа идентичны отпечаткам подследственного Кряжича — Малягина. Напоминаю также, что графологическая экспертиза установила идентичность почерка получателя переводов от Сипягина и осужденного по делу льнокомбината Кряжича.
Кряжич долго сидел молча, ссутулясь и сжав коленями свои вздрагивающие руки.
— Но и это не все. Кряжич. В щелях наборной ручки, куда убирается лезвие ножа, обнаружена кровь. Экспертиза установила, что кровь эта…
— Не надо. — Кряжич поднял тяжелый взгляд на Пчелина. — Я дам показания. Я скажу… Но не сейчас, позднее…
— На один вопрос вы ответите сейчас. Признаете себя виновным в убийстве Сипягина?
Кряжич глухо ответил:
— Признаю.
Словно наверстывая упущенное, охваченный лихорадочным стремлением освободиться от пут и липкой паутины собственной лжи и, видимо, действительно поняв бесплодность нелепого упорства, Кряжич говорил теперь много, длинно, с многочисленными отступлениями, деталями и даже с попытками анализировать факты и случаи. Когда Пчелин и Короленко просили его держаться ближе к сути, он злился и раздраженно выкрикивал:
— Вы все время хотели услышать мои показания, теперь слушайте. И не сбивайте меня, иначе я потеряю нить мыслей.
В его многословной исповеди невольно бросалась в глаза какая-то неукротимая физиологическая злоба к людям, презрение ко всему, что дорого любому нормальному человеческому существу.
— Вот вы шьете мне преступление против личности.
А разберитесь-ка поподробнее, может, личность — я, а не этот слизняк Сипягин? По радио и в газетах твердят: один за всех, все за одного. А где это в жизни? Скорее уж все на одного.
— Не надо было попирать законы общества.
— А почему я их должен соблюдать?
— Тогда вам надо жить в джунглях, со зверями. Но и там есть свои нормы поведения каждой особи.
Кряжич отмахнулся от этих слов:
— То и дело приходится слышать: наш коллектив, наш завод, наш цех… Я не раз и не два за эти годы поступал в разные организации и что-то не заметил никаких коллективов, как ни разу в жизни не заметил, что человек человеку брат. Брат-то, может, и брат, только такой, который смотрит, как бы тебя на кривой объехать…
Слушать его было тяжко. Мерзким цинизмом веяло от каждого слова этого мещанина, перечеркивающего в людях все человеческое. И при этом он еще утверждал, что так думает не только он, а многие.
А с кем он, Кряжич, встречался за эти годы? После осуждения и побега людей он видел из подворотни, из-под товарного вагона или в привокзальной сутолоке, и притом поминутно озираясь и оглядываясь — не подошел бы кто, не узнал бы.
Вся эта животная философия была придумана им, чтобы оправдать всю низость своего падения в собственных же глазах. Кряжич уверил себя, что не один он такой. И мол, скрываться, подличать он вынужден из-за черствости людской, из-за их корыстолюбия и эгоизма. Это была удобная ширма, за которую пряталась совесть. Думая так, можно было не терзаться раскаянием.
Судьбы Сипягина и Кряжича сошлись случайно.
Прораб первого участка Эдуард Кряжич с самого прихода на стройку Верхнегорского льнокомбината выделялся из всех своим шумным, напористым характером. В бригадах его ценили. И материал какой надо достанет, и с начальством сцепится, так что только пыль столбом. А если в какой-то бригаде какая-то неувязка с нарядом и с заработком, спорить не будет — подбросит.
— Ладно, ладно, исправим. Государство-то у пас рабочее… — И глядишь, выводятся в ведомостях на зарплату вполне устраивающие суммы.
Приехал он на комбинат с Северстроя, дело строительное знал. Сам когда-то вкалывал и бетонщиком, и плотником, и монтажником, не раз шумел, споря с руководством, доказывая что-либо. В поселке строителей тоже был хорошо известен. Уж если скандал какой-нибудь или драка, то тут и сомневаться нечего — заводила он же, Кряжич.
Не любил Кряжич степенных деревенских ребят, приезжавших на стройку. Их расчетливость, экономность в расходах бесили его, и он частенько, зло ухмыляясь, песочил какого-нибудь работягу, считающего мелочь, чтобы подешевле пообедать:
— Чего жмешься? Поди, в деревню все отсылаешь.
— В деревню, а как же. Старики там.
— Вот-вот, я так и думал. А сам смотри как отощал, мослы одни. У, скопидомы несчастные!
У Кряжича не было родителей и вообще никого не было близких.
— Я подзаборник, сам родился, сам и вырос, — с вызовом объяснял он при случае.
Было это и так и не совсем так. Он хорошо помнил и отца и мать. Ему было десять лет, когда бесконечные скандалы между родителями кончились развалом семьи. Отец не захотел брать сына к себе, так как не признавал его своим сыном, а мать не могла взять потому, что противился тот, второй муж, из-за которого все и началось. Пристроили Эдуарда к тетке, что жила в соседнем городке. Родственница оказалась сварливой злыдней, превратила парнишку в рабочую лошадь в своем хозяйстве. Работы хватало от темна и до темна. Через год он сбежал от тетки, года три болтался по южным городам, пока не попал в детскую колонию. Появился там обозленный, замкнутый, вспыльчивый, как порох. С грехом пополам окончил ремесленное и при распределении согласился поехать на Север.