Шрифт:
Во время обеда в столовую влетел Виктор Торский.
Секретарь совета бригадиров, член бюро комсомольской организации, он обладал очень солидным характером, но тут он вбежал, взлохмаченный, возбужденный, и заорал, воздевая руки:
– Ребята! Такая новость! И сказать не могу!
Он действительно задыхался, и было видно, что говорить ему трудно.
Все вскочили с мест, все поняли: произошло что-то совершенно особенное – сам Витя Торский кричит, себя не помня.
– Что такое? Да говори! Витька!
– Крейцер… подарил нам… полуторку… новую полуторку! Автомобиль!
– Врешь!
– Да уже пришла! Во дворе! И шофер есть!
Витя Торский еще раз махнул рукой и выбежал. Все бросились в дверь, на столах остались тарелки с супом, по ступеням загремели ноги; те, кто не успел к двери, кинулись в радостной панике к окнам.
На хозяйственном дворе, действительно, стояла новая полуторка. Колонисты облепили ее со всех сторон, часть четвертой бригады полезла в ящик. Гонтарь, человек богатырского здоровья, и тот держался за сердце. У кабинки стоял черномазый тоненький человек и застенчиво смотрел темным глазом на колонистов. Зырянский закричал на него:
– Ты механик?
– Шофер.
– Фамилия?
– Воробьев.
– Имя?
– Имя? Петр.
– Ребята! Шофера Петра Воробьева… кача-ать!!!
Это было замечательно придумано. На Воробьева прыгнули и сверху, из ящика, и снизу, с земли. Заверещали что-то, похожее на ура. Воробьев успел испуганно трепыхнуться, успел побледнеть, но не успел даже рта открыть. Через мгновение его худые ноги в широких сапогах замелькали над толпой. Когда поставили его на землю, он даже не поправил костюм, а оглянулся удивленно и спросил:
– Что вы за народ?
Гонтарь ответил ему с наивысшей экспрессией, приседая почему-то и рассекая ладонью воздух:
– Мы, понимаешь, ты, товарищ Воробьев, народ советский, настоящий народ… наш… и ты будь покоен!
Члены четвертой бригады и вместе с ними Ваня Гальченко не придавали большого значения переговорам и выражениям чувств. Осмотрев ящик, они полезли к мотору, установили систему, марку, чуть поспорили о других системах, но единогласно заключили, что машина новая, что в сравнении с ней все станковое богатство Соломона Давидовича, в том числе и токарные самарские станки, никуда не годится.
Идеальный новый завод и реальная новая полуторка сильно понизил их уважение к токарным станкам. Недавний их восторг по поводу приобщения к великой работе металлистов повернулся по-новому. Даже Ваня Гальченко, человек весьма сдержанный и далеко не капризный, недавно пришел в кабинет Захарова в рабочее время. Он старался говорить по-деловому, удерживать слезы – и все-таки плакал.
– Смотрите, Алексей Степанович! Что же это такое?.. Шкив испорчен… Я говорил, говорил…
– Чего ты волнуешься? Шкив нужно исправить.
– Не исправляют. А он говорит: работай! Так нельзя работать.
– Идем.
Переполненный горем, Ваня прошел через двор за Захаровым. Ваня уже не плакал, но, утирая слезы, он вымазал все свое личико. Войдя в механический цех, он обогнал Алексея Степановича и подбежал к своему станку.
– Вот, смотрите.
Ваня вскочил на подставку и пустил свой токарный станок. Потом отвел вправо приводную ручку шкива – деревянную палку, свисающую с потолка. Станок остановился.
– Я смотрю, но ничего не вижу.
Вдруг станок завертелся, зашипел, застонал, как все станки в механическом цехе. Захаров поднял голову: палка уже опустилась, передвинулась влево – шкив включен.
Захаров засмеялся, глядя на Ваню:
– Да, брат…
– Как же я могу работать? Остановишь, станешь вставлять масленку в патрон, а он взял и пошел. Руку может оторвать…
За спиной Захарова уже стоял Соломон Давидович. Захаров сказал:
– Соломон Давидович! Это уже… выше меры…
– Ну, что такое? Я же сделал тебе приспособление!
Ваня полез под станок и достал оттуда кусок ржавой проволоки:
– Разве это такое приспособление!
На концах проволоки две петли. Ваня одну надел на приводную палку, а другую зацепил за угол станины. Станок остановился. Ваня снял петлю со станины, станок снова завертелся, но петля висела перед самыми глазами. Сзади голос Поршнева сказал:
– Последнее слово техники!
Соломон Давидович оглянулся агрессивно на голос, но Поршнев добродушно улыбается, его красивые глаза под густыми черными бровями смотрят на Соломона Давидовича с теплой лаской, и он говорит: