Шрифт:
Я кричал и выныривал на поверхность сисек, — о, божественные сиськи Скальди, — а на их нежной коже уже наступала осень. Два пруда, соединенные дощатым мостиком, были усыпаны листьями, пел нежный, печальный, сумасшедший, как я, осенний ветер, и сверху, с холмов, в мое равнодушное сердце целил варварский Амур – в штанах из оленьей кожи, с лицом, изрисованным красной глиной. Я улыбался его азартным гримасам и падал ниц, впившись зубами в поверхность земли – самой большой и древней груди, и ветер, раскачав меня, постепенно поднимал все выше и выше, до тех пор, пока я не улетал на небеса, и, не обнаружив там Бога, глядел вниз, но не видел там ничего, увы, уже совсем ничего. Тогда я складывал крылья, и падал камнем на них, мои наимягчайше–упруго–нежнейшие сиськи, с которыми я жил тогда, и которые, без сомнения, являлись составной частью моего Эдема.
Глава четвертая
1941 год. Осень. Чепуха, которую, по мнению управляющего, молол крестьянин, завезший Василия в дом умалишенных, обернулась тремя полицаями, вторжением обиженных на злую судьбу румынских войск, стремительным их наступлением при поддержке немцев и спешным бегством персонала больницы. Андроник с ними даже познакомиться толком не успел.
Итак, осталось нас немного, – напевал под нос управляющий, бережно ступавший латанными – перелатанными подошвами старых ботинок по гравию дорожек больничного парка. Напевал, и резко сворачивал, завидев пациента по фамилии Доду. Тот, безобидный малый, почему-то воображал себя муравьем, и панически боялся приближавшихся людей. Раздавят, раздавят, раздавят, — быстро шептал идиот, опустившись на корточки и сжав голову, посинев от страха. Потому без особой надобности к Доду старались не подходить. Терпел он лишь приближение старой сестры милосердия (сестры эксплуататора, — беспощадно думал Андроник, сын врага народа). Та приносила больному миску с едой, ставила ее метрах в пяти от несчастного и долго крестила того щепотью скрюченных пальцев. Словно соль разбрасывает, – с презрением думал Василий.
В благодарность за уход муравей–Доду изредка приносил, осторожно озираясь, к дверям кухни, где работала старушка, гусениц и погрызенных майских жуков. Василий, как и все жестокие люди, по отношению к животным — гуманист до мозга костей, — Доду не любил. Но связать «муравья» и запереть в палату для «буйных» теперь уже было некому: санитары тоже сбежали.
Из персонала в больнице остались лишь старушка, он, Василий и медсестра Стелла, которую новый управляющий при других, более благоприятных, обстоятельствах, выгнал бы. У него были серьезные сомнения в том, что девушка способна хотя бы укол правильно поставить: Стелла, восемнадцати лет, в медицинском училище отучилась лишь год.
Глаза у нее были раскосые, взгляд (черт, и эта – туда же!) сумасшедший, и где-то в селе у нее подрастала младшая сестра, которую уже собирались выдать замуж. Но глазами и почти замужней сестрой достоинства девушки, — если это, конечно, можно считать достоинствами, — не ограничивались – Василию довелось мучительно покраснеть, когда он, нечаянно (а так ли уж нечаянно, а, управляющий?) задел локтем ее большую грудь (большая грудь, — некрасиво, непропорционально…). Поскольку большой груди Василий у женщин не любил (и, конечно же, ошибался в себе) то извинился несколько сухо, дабы она не приняла это случайное прикосновение за попытку завязать более тесное знакомство. Девица ничего не ответила, лишь глянула ему в глаза, нагло и вызывающе, как это умеют делать в Молдавии сельские восемнадцатилетние (по местным меркам – старые девы) незамужние женщины. Из-за этого Василий рассердился.
Во время прогулки по гравию, — усыпаны им были все дорожки, как упоминалось, и сделано это было для того, чтобы гравий под ногами больных шумел, и они не могли тайком покинуть лечебницу, — Василий размышлял над тем, что же ему делать?
Ситуация, в отличие от вопроса, банальной не была. Сорок семь больных, среди которых двадцать – лежачие, ни одного квалифицированного врача, слепая, старуха, да девчонка.
К тому же, усадьбу уже посетила делегация из села Дондюшаны, — все сплошь морщинистые, с черными от солнца лицами, и от вина – ртами, — с весьма деликатной миссией. Поскольку власти у них теперь нет, — старая ушла, а новая еще только на подходе, то почему бы больнице не отдать селу дрова, кое–чего из мебели, да и вообще — разную утварь? Да, и единственного коня!
Хмуро наблюдая за мародерами от сохи, вынимавшими из больничных окон стекла, Василий Андроник горько жалел, что изучал в университетском кружке не джиу–джитсу, а пошлую историю средневековой литературы.
… Вот она где, твоя литература, — казалось, говорила ему крепкая задница одного из крестьян, опустившего голову в больничный погреб…
Не удержавшись, Андроник воровато, как муравей–Доду, оглянулся, и припечатал ботинком то место, где у крестьянина–кормильца заключались средневековая литература, граф Толстой, искусство и эмансипация вместе взятые. Пейзанин с воплем «кружка медная, богородица», кувыркнулся в подвал, но шею, к горечи и сожалению Андроника, не сломал.
Происшествия этого крестьяне, вытрясавшие из больницы все, что можно, как пух из перины, не заметили. Пришлось пострадавшему довольствоваться мыслью, что это кто-то из своих пошутил.
Уже на выезде из Поместья Сумасшедших (как окрестил про себя Костюжены новый управляющий) Василий окрикнул обоз посконных мародеров и спросил: неужели они не понимают, что с ними будет, после того, как Советская власть выиграет войну на чужой территории и наведет порядок на своей? Обозники отвечали, что имущество не крадут, а, напротив, берут на сохранение. К тому же еще неизвестно, где она, советская власть, и что с ней будет. А им – молдаванам, не привыкать, потому что была здесь власть всякая: советская турецкая, румынская, королевская, и поменяются они, очевидно, не раз, но им это все равно. Тогда-то и высказал Василий первый раз по поводу земляков своих мнение, правда, негромко:
— Не нация. Проститутки… И, устыдившись, сразу же, понял, что это он и о себе говорит. Повернулся, и увидел медсестру, – та протягивала ему прошенные раньше папиросы, опять нагло глядя Василию прямо в глаза, чего он не выносил никогда. Разумеется, девушка его бессильное признание слышала, отчего Василий снова смутился и разозлился, решив, что отправит ее домой на следующей неделе. Поблагодарил, взял папиросы, и пошел по дорожкам парка больницы, думая, – что же делать дальше?
Не то, чтобы Василий был храбрецом, — напротив, трусом! и сам это знал, — просто, как человек почему-то ответственный, понимал, что больницу не бросит. Эвакуировать больных уже некому, сам он с этим не справится. Стало быть, придется ждать немцев, румын, или кого там еще, надеясь, что медицинское учреждение они не тронут. Правда, Василий читал, будто фашисты сумасшедших и калек уничтожают, и не считают за людей, но это, конечно, враки. В любом случае, перспектива столкновения с фашистами пока отдаленная. Сейчас надо решать мелкие и насущные проблемы.