Семенова Мария
Шрифт:
Ярун слушал смиренно, опустив буйную голову. Вряд ли мать в самом деле пыталась усовестить его напоследок. Прощальные речи для весина — что для нас вышитое полотенце, которым веют вслед уходящим: пусть гладким полотном стелется дорога, пусть спасёт путника любовь оставшихся дома… Вот так, и хороша б я была, начни я встревать.
Мать Яруна сама собрала нам в дорогу лепёшек, замороженных хитро: подержишь немного на палочке над углями костра — и будут как из печи. Сама приготовила во дворе наши лыжи и вдруг, встав на цыпочки, совсем по-словенски обняла нас обоих за крепкие шеи.
— Зимушка, — выговорила она, — спасибо тебе: не один пойдёт сыночек мой несмышлёный… Будь же ему ласковой посестрицею, а он тебе — побратимом…
Сама сняла с его пояса двух бронзовых уточек и передала мне. Ярун расплылся в довольной улыбке и крепко хлопнул меня между лопаток: сестрёнка. Я чуть промедлила от неожиданности, потом разыскала блестящий, о четырёх загнутых лучах, солнечный крест и вручила Яруну. Теперь в его доме меня будут встречать как кровную дочь. И Ярун шагнёт в мою избу и сядет к столу без приглашения — сын! А пойдут свои дети — и тоже будут роднёй, и если случится меж ними любовь, так разве что братская.
…Был у меня, правду молвить, ещё оберег, только не женский — знамя Перуна, громовое колесо… Но то память дедушкина, я её носила у тела. Я её не отдам. Никому. Даже и брату.
Отец Яруна и младшие между тем толпились возле, и каждый таил за спиной прощальный подарок. Увидев, что совершилось над нами, мальчишки пустились в дом: мелюзга вприпрыжку, подростки по-взрослому вразвалочку. Вернулись и одарили нас поровну. Нет, как бы ни плакала мать, она и без первенца оставалась что за стеной. Самому старшему далеко ещё было до жениховства, но ни один не боялся заночевать в зимнем лесу. Ярун обнял отца, поклонился матери в землю. Потрепал по меховым шапчонкам братишек. Строго прикрикнул на лаек, вертевшихся и визжавших у ног… И пошли мы с ним со двора.
Псы чуяли разлуку, их не обманешь. Они долго бежали за нами по утреннему скрипучему снегу, заскакивали вперёд, глядели в глаза. Ярун пробовал уговаривать, потом сел на корточки и каждого расцеловал. Выпрямился и рявкнул на неслухов уже во всё горло. И отвернулся, скрывая дрогнувшее лицо, проводя вышитой рукавицей по запорошенным снежной пылью глазам… Прощай, дом родной, прощайте и вы, колокольчики знакомого леса!
БАСНЬ ВТОРАЯ. ГНЕЗДО-ГОРОДОК
Опытные люди сказывают: морской переход — это путь корабля за полсуток под парусом в лёгкий летний денёк. Или на вёслах, когда гребцы сидят по одному, и не шибко торопятся. Измерять путь в морских переходах — почти то же самое, что в шагах или ещё в стрелищах. У одного ходока шаг широкий, у другого короче. У одного стрелка лук тугой, у другого помягче. А всё равно скажи хоть кому: два полёта стрелы! — поймёт, не запутается. Так и для мореплавателя морской переход.
Сознаться по совести, в начале пути я всё время чего-то ждала. Я знала — именно отсюда, с полудня, явились когда-то прадеды прадедов, а далеко-далеко стояли могучие города и шла своя жизнь куда гуще и расторопнее нашей. Что сделаешь! Слишком привыкла всё мерить меркой нашего рода. Саму Землю помимо воли мыслила кругом в несколько дней пути, посередине которого горел знакомый очаг и стояла Злая Берёза… Минуешь невидимую черту и как раз угодишь прямо в незнаемое — как по снежной равнине в пасмурный день, когда не видно следов и нельзя разобрать, доколе длится земная твердь и где уже небо!.. Оттого мнилось, не к людям идём — прочь от людей, и мерещилась за каждым холмом лешая изба одноглазой праматери, с незапамятных пор хранящей грань между мирами умерших и живых…
Мы старались не слишком удаляться от берега, чтобы ненароком не проскочить варяжского городка. И беспредельное Нево, рано схваченное в ту зиму торосистым льдом, как будто шло вместе с нами, показываясь меж кудрявых, седых от стужи деревьев. Заснеженная пустыня, дремотно-синяя поутру, нестерпимо яркая в полдень и тревожно-малиновая на вечерней заре… Она пугала, внушая робкой душе спрятаться, попятиться в привычный лес… она и притягивала, манила преодолеть и взглянуть своими глазами, какие чудеса живут на том берегу. И есть ли он, берег тот!
В праздник Зимнего солнцеворота мы с Яруном сидели в снежной норе, слушали посвист лихой пурги и стон леса, зыблемого до промёрзших корней. Мы больше молчали. Ярун, любивший красно поговорить, лишь однажды начал занятную повесть о недавней рыбалке… Но помянул милого меньшого братишку и смолк, не кончив рассказа. Не лежало сердце болтать.
Дома теперь было веселье… Славные дни, когда гасят прежний огонь и добывают новый, живой, никаким безлепием не осквернённый, когда жгут этим огнём корявое, похожее на змея полено-бадняк во славу Перуна, вновь спасшего Солнце, и выбивают искры из горящего бадняка, чтобы плодилась скотина… Сумежные дни, когда мир пытается возродиться вместе с огнём и стать лучше, чем был, и люди желают друг другу только добра и с нетерпением ждут первого гостя: придёт удачливый человек — целый год будет дому удача… Ничейные дни, когда всё наизнанку, когда натягивают мохнатые шубы, скрывают лица личинами одна другой хуже и идут со двора во двор, топоча перед дверьми и грозно требуя от имени давно умерших пращуров:
— Выносите, хозяин с хозяйкой, доброе угощение, а не то сынка или дочь с собой заберём…
Обижать пращуров не хочется никому: осердятся мёртвые — не будет живым ни урожая, ни здоровых детей. Щедро падает в распахнутые мешки снедь к священной братчине — пироги, масло, сыр, калачи…
Много позже, когда нам с Яруном настала пора вспоминать своё путешествие — оказалось, в те дни, каждый порознь, оба мы ждали: вот стихнет метель, и Другой, глядя в землю, тихонько скажет — вернёмся, а?..