Шрифт:
Ну, на 220 это будет всегда, как и драка на 168-й. В конце концов думаешь: «Когда же это кончится?», но здесь совершается и может совершаться только это — и кто бы ни заглянул, все будет то же хоть целую вечность. Каждая страничка — маленький ад. Перелистываю воображаемую книгу, вот — ближе к концу.
…меня отравили, внутренности мои отравили меня.
…меня наказала моя собственная вина.
…чужое равнодушное вытесняет меня изнутри.
…не сопротивляюсь. Пожалуй, моя беспомощность доставляет мне даже удовлетворение. Заводят мне за спину руки, поднимают меня, и я сижу на постели, пассивно-неподвижно, как кукла. Мне дают глотать пилюли, глотать трудно — царапает горло, а главное — мне не нравится запивать водой, она тоже необыкновенно жесткая, как наждак, поэтому льется по подбородку на грудь, на одеяло. Кладут обратно, поворачивают на живот, игла входит в мое мясо — умеренная боль и равнодушное удовольствие.
…даже умереть. Ну, остановится все, прекратится все это, бледное и досадное. А другое — яркое, сильное, что было, почти стерлось, многое не помню. Нет, еще не конец. Но умирать я, видимо, буду. И вся прошедшая жизнь стянется в один час, в один миг. Эта мысль, как игла, засела во мне. И тут я вижу, что лежу в ровном осеннем свете из окна. Нет, ничего не произошло.
…даже думать в этом свете. Ведь всю жизнь я сам был гроб для того постороннего меня, совершенно не относящегося ко всей этой жизни, состоящей из множества отдельных, не связанных между собой страниц. Просто они идут одна за другой — и читающий воспринимает это все, как единую книгу. Особенную, неповторимую… А сколько таких книг, сколько обрывается в самом начале, сколько перетасовано, чтобы получить хоть какую-нибудь оригинальность, потому что события похожи друг на друга, как сиамские близнецы! Да что может еще произойти? Только катаклизмы. Только смерть. Все это мгновенно проносится во мне и уступает радостному спокойному ожиданию.
…как подарок. Совершенно бесплатно в форточку влетел узкий желтый листок и, раскачиваясь в воздухе, небрежно опустился на одеяло перед моим носом. Запахло осенью… Нет, эта просветленная радость все же определенно грустна, ведь надо расставаться. Хотя зачем расставаться? почему расставаться? Всякий раз, взгляд — на воображаемую страницу: в комнату влетает узкий осенний листок и не спеша опускается мне на грудь. Можно ведь и жить на этой странице…
Вот он опять влетает, колеблясь, вернее, его вносит утренний сквозняк в сумрачную комнату. Там деревья освещают себя и небо светлой листвой. Если бы ему не надо было непременно ко мне на грудь, свалился бы увядший у балконной двери, закрытой и заклеенной на зиму. Но, как предначертано в его судьбе, листок проносит над письменным столом мимо книжных полок, сейчас зацепится за рамку графики (там человек падает в пустоту — в таинственный свет), не долетит. Никогда не случится. Тут напечатано: «…в форточку влетел узкий желтый листок и, раскачиваясь в воздухе, небрежно опустился на одеяло перед моим носом».
И, оставляя воображаемого себя любоваться воображаемой картиной, я перелистываю к началу. Посмотрю-ка я, что было ну хотя бы на 5-й странице.
…на краю песчаной ямы на школьном дворе возле стройки.
…из земли торчит нервно закрученная, острием вверх проволока.
…серебряный игрушечный пистолетик и золотая толстая иголка — и все это я нашел на строительной помойке, если только мне не приснилось. Я бегу домой и думаю: «Какие замечательные вещицы! Надо показать дома. Нет, дома нельзя показывать, отберут. Покажу Генке! Позавидует и всем во дворе расскажет. Косорукий Юра выманит, он взрослый. Обязательно присвоит. И не будет у меня такой красивой золотой иглы и такого необыкновенного серебряного пистолетика, хоть и не стреляет».
Я закрываю книгу и размышляю, никогда больше я не испытывал такого волнения и счастья обладания, никогда я так полно не жил.
Я снова раскрываю на пятой странице и опять вижу серебряный толстый пистолетик, который стреляет в синее небо золотой иглой.
… и не хочу читать дальше эту книгу. В ней нет самого главного для меня: воображения.
ГОЛОВА СКАЗОЧНИКА
ГОЛОВА СКАЗОЧНИКА
1
Вообще-то он был моим тезкой, домашние звали его Генрих. Все остальные звали его Гена. Было в нем что-то рыхлое, сентиментальное с германским оттенком, я всегда думал, что просто кажется, будто живет он в старомосковском переулке возле Чистых прудов, где зимой скользко, весной грязно-и вообще нечистота. На самом деле живет он в игрушечной Праге у Старого Мяста, фотография которого — открытка — лежит у него на столе под стеклом.
Вот он выходит утром из своего средневекового узкого дома, выкрашенного белым, наличники — розовым, идет по улочке, мощенной гладким камнем, уже вымытой сегодня. Спускается к Влтаве. Солнце встает из-за разновысоких шпилей. Редкие прохожие здороваются с ним:
— Доброго утра, пан Сказочник! Доброго утра!
И он кивает им в ответ. Внизу, где плещется зеленая вода, он кормит лебедей. Многие ему знакомы — они тянут шеи и норовят схватить его за палец.
Генрих смотрит на ту сторону и видит: оттуда с холма, с Вышеграда, яркий солнечный великан по ступеням Градчан спускается к воде, к вершинам деревьев, наверно, чтобы выстирать, выполоскать свою большую белую рубаху. И тысячи лебедей взмывают разом с реки, как трепещущее полотно…
— Генриха дома нет.
— А где же он? У императора?
— Нет, не у императора, он сейчас у Цезаря.
Разговор с его матерью по телефону. И если даже не знать, что Цезарь — имя его друга, а «император» — прозвище его очередной жены-любовницы, величественной красавицы с косами в виде венца, все равно можно понять, что речь идет о человеке необыкновенном, фантастическом. Он и был таким.
2
Сказочник был сказочно близорук. Без очков видел все расплывчато, одно перетекало в другое. И очень возможно, господин, похожий на жабу, казался ему жабой, а этот сухощавый медлительный — чем-то вроде богомола, человек в ярко-синем костюме — просто говорящим синим пятном.
Зато женщин он отлично видел и различал четко: моя, не моя. И поведение его было регламентировано, как я заметил, раз и навсегда. Сначала он их завоевывал, побеждал в романтическом плане, в смятении души, в едином порыве. Потом, когда побеждать было уже некого и все упорядочивалось, ему становилось скучно — и он ускользал, отступал, покидал завоеванные позиции без сожаления. Вот этого они и не могли понять, им казалось это каким-то недоразумением. Нет, они не переставали любить его.
Первая жена была тоненькой, черненькой, работала инженером-экономистом. Это еще до всех сказок, после окончания пединститута. Нормальная жена, как я полагаю, ей не нравились его исчезновения, его запои-загулы. И когда он звонил от какого-нибудь цезаря-императора и рокочущим благодушно-нетрезвым голосом рассказывал ей о коринфской бронзе, о кубках, о зловещих муренах, она просто закипала от ярости.