Шрифт:
Кроме Кузмина и его близких, в ней жило огромное многолюдное и многодетное семейство, члены которого носили две разные фамилии: одни были Шпитальники, другие – Черномордики… Также жил там косноязычный толстый человек по фамилии Пипкин… Кузмин вместе с Юрием Ивановичем Юркуном занимал две комнаты с окнами во двор. Одна была проходной – та самая, где работал Михаил Алексеевич и где главным образом шла жизнь. Хозяева там писали, рисовали, музицировали. Во второй комнате скрывалась Вероника Карловна, мать Юркуна. Гости туда не допускались [152] .
152
Петров В.Н. Из книги воспоминаний // Панорама искусств. Вып. 2. 1980. С. 143.
Кузмин стоически переносил тесноту и безденежье. Литературной поденщиной он содержал не только себя, но и своего многолетнего друга жизни Юркуна, его мать, а отчасти – и его жену (впрочем, официально их брак не был оформлен) Ольгу Арбенину-Гильдебрандт, время от времени появлявшуюся на Спасской. Общество двух “чинарей”, а потом и Заболоцкого нравилось Кузмину. В это время он писал “Форель разбивает лед”, и поиски молодых поэтов в чем-то совпадали с его исканиями. Да и не был он в те годы избалован почтительным вниманием литературной молодежи. Эпоха, когда вокруг “Калиостро” стайкой вились лощеные юные стихотворцы, состоящие в двусмысленных отношениях с мэтром, давно прошла. Тем не менее на Спасской можно было столкнуться с самыми разными гостями. От Сергея Радлова, влиятельнейшего в тогдашнем Ленинграде театрального режиссера, и его жены Анны, поэтессы и переводчицы Шекспира, преданной ученицы и поклонницы Кузмина, до наезжавшего из Москвы Эдуарда Багрицкого, чья парадоксальная дружба со старым петербургским эстетом основывалась на взаимной высокой творческой оценке… От филолога-античника Андрея Егунова (он же – прекрасный, безвестный при жизни поэт Андрей Николев) до того же Садофьева, которого Михаил Алексеевич привечал, возможно, из свойственной ему любви ко всему странному и нелепому.
Николай Клюев, живший на улице Герцена (Большой Морской), в доме 45, во дворовом флигеле бывшего особняка Огинского (рядом с набоковским домом), тоже стал знакомым Хармса. Введенский, правда, бывал у него чаще. Тем не менее в записных книжках Хармса свидетельств общения с вождем “новокрестьянских” поэтов немало, и по меньшей мере один факт доказывает, что общение это было достаточно близким. В марте – апреле 1925 года Хармс завел “альбом” [153] , в который его знакомые в последующие месяцы делали записи самого различного содержания. По большей части эти записи малопримечательны (“Данька-сволоч” (sic!) или “На плечах твоих, увы, тыква вместо головы”, а подписи их авторов не поддаются расшифровке. (Может быть, какие-нибудь знакомые по техникуму?) Но в “альбоме” отметились и Эстер (“Даниил я люблю тебя”), и отец (“Люби ближнего как самого себя”), и Введенский, и “председатель земного шара Зауми Ал. Туфанов”. Есть здесь и краткая запись Николая Клюева: “Верю, люблю, мужествую”.
153
Отдел рукописей Российской национальной библиотеки (далее – РНБ). Ф. 1232. Оп. 1. Ед. хр. 434.
Николай Николаевич Матвеев (брат Венедикта и Георгия, отец поэтессы Новеллы Матвеевой) встречал Клюева в доме у Ювачевых, беседующим с Надеждой Ивановной. “Клюев вел себя с ней скромником, говорил на божественные темы, держался благочестиво, но тут же, зайдя в комнату Дани, мог запустить таким матерком…” [154]
Схема квартиры Ювачевых (Надеждинская ул., д. 11, кв. 8). Справа налево от входа: комнаты Д. Хармса, Е. и Н. Дрызловых, И. Ювачева, бывшей экономки Ювачевых Л. Смирницкой, Грицыных. Схема составлена Кириллом Грицыным 28 февраля 2007 г.
154
ЦГАЛИ СПб. Ф. 678. Оп. 1. Ед. хр. 100. Л. 3.
Общение с Клюевым совпало по времени со знаменитым трагическим событием, произошедшим в декабре 1925 года в гостинице “Англетер”. Как член Союза поэтов, Хармс, должно быть, слышал много рассказов и суждений о гибели Есенина. Речь шла, однако, лишь о мотивах и обстоятельствах самоубийства: в том, что уход поэта из жизни был добровольным, не сомневался никто, в том числе встречавшийся с ним за день до смерти Клюев. (Версия убийства возникла лишь в 1980-е годы в “патриотических” литературных кругах.) Руководителям и членам Союза приходилось участвовать во всех бюрократических и погребальных церемониях. Они даже фотографировались “для истории” рядом с гробом поэта-самоубийцы. Стихотворных откликов, само собой, было более чем достаточно – некоторые из них (“Плач по Сергею Есенину” Клюева, “Сергею Есенину” Маяковского) общеизвестны. Отозвались и близкие Есенину люди (как Вольф Эрлих), и совсем далекие. Даже Ахматова, “есенинщину” презиравшая, да и самого поэта ценившая невысоко, написала восемь строк (“Как было б просто жизнь покинуть эту…”). В числе этих откликов было и стихотворение Хармса “Вьюшка смерть” (почему “вьюшка”? Вьюга, пурга? Или это сложная ассоциация с трубой парового отопления, на которой Есенин повесился?):
ах вы сени мои сени я ли гуслями вяжу приходил ко мне Есенин и четыре мужика и с чего бы радоваться ложкой стучать пошевеливая пальцами грусть да печальДом № 11 по улице Маяковского, где семья Ювачевых жила в 1925–1941 гг. Фотография Р. Слащинина, май 2008 г.
Чуть дальше в этом стихотворении возникает имя Клюева, от которого Хармс наверняка слышал немало о его непутевом, рано прославившемся и рано погибшем друге. Впрочем, о Есенине и его смерти мог ему рассказать и другой общий знакомый – Павел Мансуров, художник круга и школы Малевича (по некоторым предположениям, и представивший Хармса Клюеву). Тема была горячая, говорили о ней все и помногу. Бахтерев вспоминает (в “Когда мы были молодыми”) о том, как Хармс и Введенский (году в 1928-м, видимо) привели к Клюеву всю обэриутскую компанию. Надо отдавать себе отчет, что воспоминания Бахтерева беллетризированы не меньше, чем “Петербургские зимы” Георгия Иванова, и, видимо, не более достоверны в деталях. Да и сам образ Клюева как будто списан с ивановских страниц.
Входим и оказываемся не в комнате, не в кабинете широко известного горожанина, а в деревенской избе кулака-мироеда с дубовыми скамьями, коваными сундуками, киотами с теплящимися лампадами, замысловатыми райскими птицами и петухами, вышитыми на занавесях, скатертях, полотенцах.
Навстречу к нам шел степенный, благостный бородач в посконной рубахе, молитвенно сложив руки.
<…>
– Я про тебя понаслышан, Миколушка, – обратился он к Заболоцкому, – ясен свет каков, розовенький да в теле. До чего хорош, Миколушка! – И уже хотел обнять Заболоцкого, но тот сладкоголосого хозяина отстранил.
– Простите, Николай Алексеевич, – сказал Заболоцкий, – вы мой тезка, и скажу напрямик.
– Сказывай, Миколка, от тебя и терновый венец приму.
– Венца с собой не захватил, а что думаю, скажу, уговор – не сердитесь. На кой вам черт весь этот маскарад? Я ведь к поэту пришел, к своему коллеге, а попал не знаю куда, к балаганному деду. Вы же университет кончили [155] , языки знаете, зачем же дурака валять…
Введенский и Хармс переглянулись.
– Прощай, чаек, – шепнул мне Даниил.
Действительно, с хозяином произошло необыкновенное. Семидесятилетний дед превратился в средних лет человека (ему и было менее сорока) [156] с колючим, холодным взглядом.
– Вы кого ко мне привели, Даниил Иваныч и Александр Иваныч? Дома я или в гостях? Волен я себя вести, как мне заблагорассудится?
От оканья и благости и следа не осталось.
– Хочу – псалом спою, а захочу – французскую шансонетку. – И, сказав, продемонстрировал знание канкана.
Мы не дослушали, ближе-ближе к двери – и в коридор… [157]
155
Клюев был в самом деле весьма начитанным человеком, владел французским и немецким языками, но в университете никогда не учился и тем более не кончал его. Незаконченное университетское образование было у другого “новокрестьянского” поэта, Сергея Клычкова.
156
Клюеву в 1928 году было 44 года.
157
Бахтерев И. Когда мы были молодыми. С. 81–82.
Михаил Кузмин и Юрий Юркун в своей квартире на улице Рылеева (бывшей Спасской), 1935–1936 гг.
У гроба С. Есенина в Ленинградском отделении Всероссийского союза писателей. На переднем плане слева направо: Николай Клюев, Василий Наседкин, Илья Садофьев, Николай Браун, Софья Толстая, Николай Никитин, Вольф Эрлих, Михаил Борисоглебский, 29 декабря 1925 г.
Николай Клюев, 1920-е.